Евгений Евтушенко - Ардабиола (сборник)
— Я жил во время войны в Сибири, — сказал русский. — Из Америки присылали тушенку и бекон, а с нашего фронта — похоронки. Все ждали второго фронта, а он не открывался. Получалось так: американские консервы и русская кровь…
Гривс мог напомнить ему про Пирл-Харбор. Гривс мог возразить ему, что американцы воевали на других фронтах. Гривс мог рассказать, как погиб рыжий О'Келли, делая одного из своих самых великолепных бумажных змеев. Гривс мог добавить, как гибли американские транспорты, шедшие к Мурманску. Но всего этого Гривс не сказал, а вспомнил, как во время войны пошло в гору консервное дело его отца. И Гривс почувствовал себя виноватым. Нет, не перед этим мальчишкой, а перед тем старшиной в кирзовых сапогах, обмотанных проволокой.
— Да, второй фронт мы могли открыть раньше, — сказал Гривс. — У нас многие так думали.
— А сейчас я понимаю, что нет вообще американцев и вообще русских или, скажем, вообще японцев; ваш сосед, кажется, японец? — продолжал русский. — Если я знаю, что кто-то сволочь, какая мне разница, какой он национальности? Мы только думаем, что живем в разных странах. На самом деле границы проходят не между странами, а между людьми…
«Проклятый английский! — подумал русский. — Но, может быть, дело не в английском, а я просто слишком наболтался на пресс-конференциях? С какой стати я читаю ему лекции? Он, наверно, воевал и все сам прекрасно понимает лучше меня…»
Но глаза русского сохраняли самоуверенность.
И вдруг Гривс заметил на лацкане у русского жетон с надписью: «Мы стараемся сильнее», точно такой, как у девушки с позолоченными шариками.
— Откуда у вас этот жетон? — спросил Гривс. Русский засмеялся.
— Кто-то мне нацепил, я уж не помню. Мне показалось это забавным.
— Если вдуматься, то это не так уж забавно, — сказал Гривс. — Не надо стараться сильнее. От этого все беды. Маленький человек становится Наполеоном. А потом бывает Бородино. Может быть, я сбивчиво говорю, и вы меня не понимаете, но мне пришло это в голову с утра, когда я увидел такой жетон у одной девчонки.
«Что я его поучаю, как пастор! — подумал Гривс. — Никто на этом свете ни в чем не уверен, и в то же время все хотят казаться как можно увереннее и поучают друг друга. И, в конце концов, все стараются сильнее».
— Я вас понял, — сказал русский и отцепил жетон с лацкана.
— Прошу пассажиров занять свои места. Самолет идет на посадку, — сказала стюардесса.
Гривс сел рядом с японцем, чувствуя, что чего-то главного не сказал русскому и что русский чего-то главного не сказал ему. Но было уже поздно.
Самолет снижался, и на Гривса наплывал снизу рассыпавший белые здания по зеленым склонам его юности Гонолулу.
Гривс сошел по трапу и сразу взмок: так было жарко.
Русского окружили студенты-гавайцы, державшие в руках книжки с его трудновыговариваемой фамилией. Смуглые девушки с раскосыми глазами надевали русскому на его худую, длинную шею традиционные гавайские венки, и корреспонденты, припадая на колени, стреляли вспышками.
Японца встречали несколько офицеров американского флота, почтительно козыряя ему.
Не то чтобы Гривсу стало завидно, но все-таки было немного грустно оттого, что его никто не встречал.
Гривсу не надо было дожидаться багажа: с ним ничего не было. Первый раз в этот день Гривс вспомнил, что, в сущности, он бежал из дома, поссорившись с женой, и теперь, кажется, навсегда. Кто из них виноват, не было важно. Они просто перестали понимать друг друга. Они оба слишком старались быть независимыми, и каждый старался сильнее. И вот он один в Гонолулу. Гривс арендовал «плимут» в компании «Авиз», с которой он ощущал какое-то родственное чувство, несмотря на активное неприятие ее девиза, и направился в город.
Скользя в потоке разноцветных автомобилей по обсаженным пальмами улицам, Гривс невесело вспоминал, как когда-то он искал здесь с карандашом и альбомом лица для будущей картины под названием «Человечество». Жизнь его сложилась, однако, по-другому.
Когда Гривс демобилизовался, отец предложил ему место управляющего на консервном заводе, превратившемся за годы войны в процветающий гигант. Но Гривса раздражало то, что отец разбогател в то время, когда люди погибали. Гривс ушел из дому, решив жить самостоятельно. Долгое время он обивал пороги иллюстрированных журналов, пытаясь продать военные зарисовки. Но война кончилась, и редакторы морщили носы: зачем напоминать людям о перенесенных страданиях? Им нужен был конструктивный оптимизм.
Отчаявшись, Гривс устроился художником на фабрику тканей. Он отдался этому делу с рвением, и вначале ему доставляло удовольствие встречать на улицах платья и рубашки с узорами, придуманными им. Люди хотели празднично одеваться и поменьше думать о войне. Бойкие искорки, цветные четкие линии под Мондриана, чуть асимметричные квадратики под Поля Кле, фантастические инфузории под Миро, и ткани здорово шли. Через несколько лет Гривс женился на дочери хозяина и стал его компаньоном, подыскав на место художника молодого способного парнишку. Теперь у Гривса стало больше свободного времени, и он пытался заняться живописью, возвращаясь к довоенным замыслам. Но рука была слишком набита на бездумных узорах. Рука разучивалась мыслить. Жена посмеивалась над увлечением мужа, считая это странным для человека с положением в деловом мире, и Гривс стал тайно ее ненавидеть, как будто она была причиной его бессилия. Они становились совсем чужими. Постепенно Гривс начал пить.
Однажды новый художник — парнишка с такими же нервно-самоуверенными глазами, как у того русского в самолете, — пригласил Гривса к себе домой. Художник вытащил на середину комнаты большой холст и деловито спросил:
— Не блестит?
Гривс подавленно молчал. На холсте было разбросано множество лиц. Они переливались одно в другое, переполнялись одно другим и разрывали друг друга. И весь этот кажущийся хаос складывался в гармонию единого лица — лица человечества.
Гривс подавленно молчал. Все было правильно: кто-то должен был написать такую картину, и для искусства было неважно, кто именно. Просто Гривс опоздал. С того дня он выбросил краски и холсты и стал пить еще больше…
…Воспоминания о юношеских надеждах и сознание, что они так и остались неосуществленными, не слишком веселили Гривса, ведущего авизовский «плимут» по Гонолулу. Он вдруг почувствовал тяжесть рук, тяжесть лица, уже начинавшего дрябнуть, свинцовую тяжесть в мыслях и подумал, что хотя он и сделал отчаянный побег из внешне удачной, а на самом деле неудавшейся жизни, этот побег запоздал.
Гривс снял номер в «Хилтоне», содрал с себя одежду, бухнулся в постель и заснул под равномерный шум «эркондишена».
«На кой черт я приехал сюда? — была первая мысль, с которой он проснулся. — Да, я приехал взглянуть на Пирл-Харбор. Но что толку смотреть на кладбище собственной юности?»
И все же он должен был увидеть Пирл-Харбор.
Гривс спустился вниз, неприветливо покосившись на мистера Хилтона, розовощеко сиявшего из позолоченной рамы в холле.
Публика, сновавшая в холле, была, в основном, пожилая: дохлые леди с искусственными цветами на шляпках, в драгоценных колье, тщетно прикрывавших морщинистые шеи, и такие же апоплексические джентльмены в шортах, обнажавших волосатые икры с солевыми отложениями. У всех были напряженные улыбки, похожие на рекламу зубной пасты (судя по зубам, весьма низкого качества). Они из кожи лезли, чтобы показать друг другу, как они счастливы тем, что отдыхают на Гавайях, хотя им, наверно, было разрешено есть лишь протертые супы и находиться на пляже лишь полчаса, да и то под тентами. «Не посмеивайся, — сказал себе Гривс. — Еще немного, и ты тоже будешь таким».
Гривс зашел в магазинчик, находившийся в холле, чтобы купить бритвенные принадлежности, кое-какие мелочи и рубашку. Он выбрал себе точно такую же рубашку, какую носил когда-то во время увольнительных, — расписанную пагодами и пальмами.
Когда, побрившись и переодевшись, Гривс подъехал на «плимуте» к стоянке катера, перевозившего посетителей к памятнику жертвам Пирл-Харбора, он увидел японца.
— Ну как, вы уже произнесли свою речь? — спросил Гривс.
— Еще нет, — сказал японец. — Торжественное собрание будет сегодня вечером. Я приглашаю вас, если, конечно, вам интересно.
«Как бы не так!» — подумал Гривс, ненавидевший все на свете торжественные собрания.
Катер двинулся, чуть подпрыгивая на волнах.
Морячок в ослепительно белой шапочке, похожей на кремовую блямбу, и в брюках клеш, выутюженных, наверно, под матрасом, как это делал Гривс во время службы, предупредил пассажиров, что фотографировать запрещается. Это вызвало недовольство среди некоторых туристов: им так хотелось сняться на фоне знаменитой бухты, чтобы потом показывать карточки знакомым!