Виктор Потанин - На вечерней заре
— И чего мы, дураки, все держимся за работу?..
— Верно, Нинка. А по мне — лишь бы семья была, — сказала задумчиво именинница. — Для меня женщина — это семья, а мужчина — это работа. Вот наступит мой день — и нарожу своему черненьких, рыженьких…
— А-а, Елена… Тебе бы только семья да пеленочки, а я жить хочу, моя дорогая! И чтоб широко, по-русски, чтоб лучше всех! — У ней обиженно задрожал подбородок, а глаза покрылись густой темной пленочкой, и эта пленка то пропадала, гасла, то вспыхивала, то переливалась ярко, как ртуть. А Феша медленно покачала головой:
— Детки — это хорошо, я за них. Я вон внучку часто беру к себе. А она у меня сильно ласкова. Прямо кошечка, ясноё море…
— Сама ты кошечка! — захохотала Нина Сергеевна. — И коготки еще сохраняешь. А что! Прямо проходу нет от ветеранов труда. В магазине им — в первую очередь, и квартиры им — в первую очередь…
— И на кладбище им — в первую очередь, — сказала Клавдия Ивановна и устало зевнула.
— О да-а!! — поправилась Нина Сергеевна. — Но если уж честно, товарищи, то за нами — завтрашний день, а за ними — песочек.
— За кем — за ними-то? — обиделась Клавдия Ивановна и прикрыла глаза ладонью. Эта ладонь была старая, как сухая кора, по ней шли толстые синеватые жилы. Я перевел взгляд на Олега, но тот от меня отвернулся и уставился в стол. Что с ним? Таким печальным он еще не был. И таким скучным, подавленным… А может быть, это уже безразличие?.. Ведь мы так давно с ним откровенно не говорили, не спорили… Но мои мысли перебила Елена Прекрасная:
— А вот я не боюсь ложиться в песочек. Были бы дети, а так, что оставлять?
— Рано, рано вы нас отпеваете, — вздохнула обиженно Феша и подняла кверху голову. Ее невидимые бровки тоже приподнялись, и лицо стало похоже на желтую луковку, с которой сдернули кожицу. И голосок тоже вышел обиженный. Она говорила и смотрела на Нину Сергеевну, точно впервые увидела, точно бы изучала:
— А если мы сильно не глянемся, то зачем сюда ехала? В таку даль поплелась да из самой Москвы? А зачем? Неуж за деньгой? Тогда уж сознайся.
— Чистосердечное признанье — половина вины… Так, что ли? — Нина Сергеевна хмыкнула, кто-то включил музыку. Звуки поднялись высоко, оглушили, и опять нежно, тонко отозвался хрусталь. О чем он?.. Но меня оборвали. И оборвал опять смех:
— Ну и Феша! Ну, прокурор!.. За деньгой, говоришь? Ха-а-ха… — Нина Сергеевна откинула голову, сигаретка дымилась:
— Не знала я, а то б разбогатела.
— А хохотать не надо… — сказала Феша тихо и посмотрела через стол на Олега. — Зачем хохотать. Не люблю я… не по себе… А деньги надо заслужить. А то заробят нынче в день по десятке, а все равно недовольны. Деньги, што ли, снова надо менять?
— Надо, милая, надо. А то техничка со мной наравне…
— А хотя бы что и техничка, — Феша круто повела головой. — Я вот тоже техничка, а внучат своих я б тебе не доверила. И Москвой ты мне не хвались.
— А я бы прямо заплакала…
— А хоть прямо, хоть криво, а никогда!
— Да замолчи ты, стара чернилка! А кому б ты доверила? — Нина Сергеевна даже соскочила со стула. — И Москву ты не трогай, не тереби! Я за нее вот так вот дралась! Я только в институт два раза пыталась, только на третий раз приняли… — она вздохнула и схватилась за сигареты. А Феша тоже поднялась на ноги и молча смотрела в пол. Так прошла минута-другая. Я оцепенел и почти не дышал. Потом Феша подняла глаза и спросила чужим голосом:
— Ты объясни, что такое чернилка? — Феша поглаживала щеку ладонью и уже жевала таблетку. Клавдия Ивановна поддерживала ее за локоть. Нина Сергеевна надула губы и что-то ворчала, не разобрать. Олег показывал мне глазами на дверь, но я прирос к стулу, и какая-то странная тяжелая апатия наступала теперь на меня.
— Ты объяснишь мне или же так? — Феша громко охнула и схватилась за грудь. И тогда я не выдержал:
— Да помири ты их, Олег! Ты же здесь хозяин!
— Сиди, сиди, перемелется. — Он устало махнул рукой, усмехнулся.
— Во-во! Перемелет меня эта старуха, — сказала Нина Сергеевна, и в это время Феша вдруг зашаталась и повалилась. Ее уже на лету подхватил Олег и довел до дивана. Нина Сергеевна трясла головой и жадно курила:
— Ой, нервы-нервы! Скоро буду такая же… Быстрей бы вылезти из этой норы…
Над Фешей наклонилась Клавдия Ивановна и поманила глазами Олега:
— Надо бы «скорую». Где у нас телефон?
— А-а, успокойтесь, — засмеялась Нина Сергеевна. — Когда я училась в Москве, у меня часто шалили нервишки. Но я элениум все глотала. Да-да, помогало. У кого он есть, может, дадим?
— Да уйди ты с глаз от нее! — сказал с раздражением Олег, но та уже не слышала его, она звонила по телефону:
— Галочка, сейчас телефон наш займут. Я приду в общежитие минут через двадцать. Ты не спи, будем кофе пить.
В это время на рычажок надавил Олег:
— Отойди, надо «скорую».
Нина нехотя отдала ему трубку:
— Нашелся, гадство, брат милосердия. Я тебя, Олежка, больше в упор не вижу… Товарищи, а где же музыка? Мы, что ли, больше не будем…
— Нинка, сдурела! У нас человек на диване, а ты плясать, — сверкнула на нее взглядом Елена Прекрасная, но та ей ничего не ответила, она жадно курила и смотрела в окно.
Я помню, как приехал врач. Зашла красивая девушка в белоснежном халате. А может, у нас было сильно накурено, потому таким белым, снежным показался халат. Врач послушала пульс у Феши, потом измерила кровяное давление. Когда надувала грушу, то щеки у ней покраснели и разрумянились, и лицо стало еще лучше, красивей. Я не видел в жизни лучше лица. А Феша дышала медленно, как будто спала. Красавица еще раз измерила ей давление и посмотрела на нас: «Я забираю ее с собой. Ей нельзя без врача…»
Олег помог Феше подняться. Он же и вывел ее к машине и усадил. Я стоял на крыльце и глотал свежий воздух. Машина медленно пошла, засигналив по пустой мокрой улице…
Ветер теперь убавился, деревья почти не шумели. Я поднял кверху глаза. Мне показалось, что я вижу тучи. Они были густые, тяжелые. А может, это просто двигалась тьма. Она даже не двигалась, а точно летела над головой, куда-то проваливалась. И в этих провалах чудилось небо. А потом опять все исчезло — нет ни туч, ни неба, и я вдруг догадался: это же ветер, ну, конечно, ветер! Это он и летел над моей головой, тяжелый, мокрый, весенний. Ветер, ветер… Я ему позавидовал. Сегодня он здесь, а завтра где-нибудь в южных равнинах…
А с крыш что-то уже валилось и капало. Казалось, что над городом начинается дождь. Нет, не настоящий дождь даже, а мелкий и нудный сеянец: кап, кап, кап, кап… Такие дожди бывают часто в июле. Они длятся целый день и всю ночь, потом еще день, еще ночь. А потом над городом встает бездонное небо и тишина. Она ложится тягучим теплом на душу, укачивает, и всем от нее хорошо: и людям, и птицам, и особенно птицам от нее хорошо. Они поднимаются в эту синь и там кружатся, кружатся, точно благословляя землю и всех людей на земле… Вот и тогда над городом стояла такая же тишина.
7
А на другой день хорошо подморозило. И в этот морозец я увидел первых грачей. Они сидели на тополях, синевато-черные, изумрудные, на них падали косые лучи. А рядом с птицами было небо, большое синее небо, простор. И этот простор не отпускал и притягивал, и я не понимал, что со мной, почему теснит грудь. А в голове стояли и мучили чьи-то слова: «…и, радуясь, душа стремилась решить одно: зачем живу? Зачем хочу сказать кому-то, что тянет в эту синеву…» И вдруг я вспомнил те миндальные глазки. И голос вспомнил, такой же сладкий и кругленький: «А ну-ко? Чьи это слова? Кто сказал?..» А глазки все мигали и щурились, и было в них что-то чужое, баранье, и сам директор походил на полотно Пиросмани. В памяти — все резче, ближе, слышнее… А глазки то мигали, то вспыхивали: а ну-ко, ну-ко? Еле-еле от них отвязался.
А над головой у меня кричали птицы. Им было, наверно, холодно, а может, они кричали от радости, возбуждения — они сидели уже парами, они собирались вить гнезда… А небо делалось еще выше, синее. Я давно не видел такого неба, такой весны. И мне бы радоваться, мне бы дышать на полную грудь, идти куда-нибудь без оглядки. Но что-то мешало и останавливалось, да и чувствовал я себя, как после болезни. Во всем теле стояла гнетущая пустота. И про нее не забыть, не избавиться, как будто приговоренный.
И на следующий день не пришло облегчение. Я звонил Олегу, но не застал. И даже обрадовался, что не застал… А на третий день я пошел по своей знакомой дороге и опять уперся в реку. Но меня остановили не обрыв, не река, а музыка. Она играла где-то рядом, печально-нежная, горькая, но я не понимал, где она. Наконец, догадался: ведь рядом же музыкальная школа, да скоро и сами музыканты вышли толпой на крыльцо. За ними показались люди с венками. А потом явилась из дверей темновато-красная крышка гроба. Я смотрел и не верил. Издали гроб казался маленьким, узеньким, точно бы детским. Да что же это? Музыканты опять заиграли и медленно-медленно потянулись к автобусу, на борту которого чернела траурная черта. Я подошел поближе к крыльцу. Здесь уже стояли директор — тот, кругленький, маленький, с миндальными глазами. Но он казался сегодня суровым и строгим и опять походил на настоящего князя. Рядом с директором были Олег и молодой парень в дубленке с пышными белыми отворотами. Возле парня о чем-то щебетала Нина Сергеевна, и тут меня увидел Олег: