Максим Горький - Антология русского советского рассказа (30-е годы)
В Экономическом клубе, старшиной которого он был избран, случалось ему играть в карты со знаменитыми писателями, и он уважал из них того, который его обыграл:
— Без двух в козырях. Это человек!
Пушкина он считал раздутым рекламой.
Особенно не нравился ему «Евгений Онегин», где говорилось об Одессе:
В Одессе пыльной…
В Одессе грязной…
Я сказал…
Я хотел сказать…
— Что это за стихи? — говорил он.
Вообще же не чуждался поэзии. Был склонен ценить Бенедиктова:
Взгляни, вот женщины прекрасной
Обворожительная грудь.
— Это картина, — соглашался он.
Ему нравилось также изображение цыганского табора у этого поэта и знаменитой Матрены, которую он лично слышал у Ильи:
А вот «В темном лесе» Матрена колотит,
Колотит, молотит, кипит и дробит,
Кипит и колотит, дробит и молотит,
И вот поднялась, и взвилась, и дрожит.
— «Дрожит» — это картина, — говорил он.
И отзывался о поэте:
— Его даже Канкрин считал очень способным человеком.
Больше всего его здесь удовлетворяла, как он выражался, аккуратность поэта, которую он видел в этих стихах:
— Сначала он говорит: колотит, молотит, кипит и дробит, без разбору, а потом уже с разбором: кипит и колотит, дробит и молотит. Это человек.
Ему нравился большой размах, хотя сам он был человеком сдержанным.
Так, например, из женщин он ценил Жанетту с Искусственных минеральных вод, которая первая ввела таксу на каждую руку и ногу в отдельности.
— Это женщина, — говорил он.
Но допускал существование и других.
Когда кто-то отозвался тут же о покойной актрисе Асенковой, что она — святая, Родоканаки согласился:
— Это другое дело. Это святая.
При величайших операциях, которые он вел, он вовсе, однако, не был каким-нибудь отвлеченным человеком. Он живо понимал людей, и для него не было понятия «человеческая слабость», а только: «привычка».
Комбинации он составлял ночью.
На кроватном столике всегда стояли у него сушеная седая малага, сигары, вино. Он обдумывал план, жевал малагу, запивал глотком красного желудочного вина, выкуривал сигару — и крепко засыпал.
Когда Конаки-сыновья, связанные с ним деловым образом, посетили его, он прежде всего приказал им успокоить женщин:
— Пусть не плачут и сидят дома.
Затем, расспросив подробности, некоторые записал и отпустил их, успокоив.
В голове у него не было еще ни одной мысли.
Ночью он сжевал ветку малаги, выпил зеленый ремер-бокал и выкурил цигарку.
Он составил предварительный план действий и заснул.
21Назавтра стало известно, что у Родоканаки будет дан фешьонебельный бал, на котором будет петь сама дива, госпожа Шютц.
Комбинации свои Родоканаки обычно строил на привычках нужных лиц. Если чувствовалась нужда в каком-либо определенном лице с известными привычками, оно приглашалось почтить присутствием обед.
Ни мраморов, ни мундиров; открытый семейный доступ к человеку. Разговор все время о Карлсбаде, Тальони, Жанетте из Минерашек, строительстве нового храма и конного манежа архитектором Тоном, о крупном проигрыше барона Фиркса в Экономическом клубе, о гигантских успехах науки: гальванопластике — все это смотря по привычкам лица; наконец, о сигарах Водевиль-Канонес.
— Я люблю Трабукко, — говорил Родоканаки.
Если гость также любил Трабукко, ему назавтра же посылались с лакеем две коробки отборных.
Разговор велся пониженным голосом; Родоканаки был внимателен и относился серьезно даже к вопросу о Жанетте. В судьбе ее принимал участие министр финансов, и предметом беседы как бы выражалось уважение к собеседнику. По части винных откупов Родоканаки считался самым сильным диалектиком. Он не любил, когда лакей докладывал о срочном деле.
— Меня нет дома, — говорил он сдержанно и не оборачиваясь.
А при прощании говорилось что нужно, и если условия заинтересованных лиц бывали приемлемы, — все кончалось. Если же нет, — производились розыски, знакомства, обходные действия и подыскивалось более важное и при этом более сговорчивое лицо.
Все происходило перед лицом прочных деревянных стен, паркетов, старых ковров и коллекции китайской бронзы и имело спокойный и глубоко основательный, даже исторический вид. И действительно, у каждой вещи была своя история — пивную кружку на камине подарил князь Бутера в Карлсбаде, а бронза — из Китая.
— Негоциант, — говорили со вздохом очарованные лица.
Так бывало, когда дело шло о каком-либо одном ясном деле.
Когда же дело по сфере действий было рассеянное или даже неуловимое, когда предстояло еще наметить лиц, нащупать их привычки и уловить моральный курс дня, — давался вечер, бал. Главное внимание уделялось дамам, и тут бывали простые, верные комбинации. В это время учреждались и раскассировались разом многие комиссии, комитеты и пр., выплывали новые люди, и дамы являлись тою общею почвою и предметом, которые объединяли самые различные ведомства, утратившие единый язык. У самых чиновных лиц был принят легкий тон.
На этот раз были созваны самые видные питейные деятели, один молодой по юстиции, один действительный по финансам, несколько чужих жен, литература, карикатуристы.
22С внешней стороны бал удался. Принужденности не было, а только полное внимание к чину или заслугам. Лакеи разносили лимонад и содовую воду. Подавались пулярды по-неаполитански, рябчики в папильотах, яйца в шубке по методе барона Фелкерзама. У Родоканаки был славный повар. Каждое блюдо имело свою историю: устрицы из Остенде, вина от Депре.
У самого буфета черного дерева сидела госпожа Родоканаки в вуалевом платье, средних лет, обычно таившаяся в задних комнатах, исполнявшая роль хозяйки.
Из питейных деятелей пришли: в черном фраке Уткин, Лихарев и барон Фитингоф (подставное лицо). Уткин был человек, умевший изворачиваться как никто, но по самолюбию попадал в ложные положения: лез в литературу. Дал деньги на издание журнала с политипажами, а там вдруг появилась карикатура на него же. Лихарев был московской школы, в поддевке, с улыбающимся лицом, стриженный в скобку. Барон Фитингоф был подставное лицо, брюки в обтяжку.
Дива, госпожа Шютц, пропела руладу из «Idol mio»[16] и тотчас уехала, получив вознаграждение в конверте.
Поэт прочел стихотворение о новейших танцах:
Шибче лейся, быстрое аллегро!
В танцах нет покорности судьбам!
Кавалеры, черные, как негры,
Майских бабочек ловите — дам!
Чужая жена хлопнула его веером по руке.
— Ах, как Матрена скинула шапочку: «Улане, улане!»
— Поживите, Клеопатра Ивановна, у нас в Петербурге, полюбуйтесь этою ежечасною прибавкою изящного к изящному.
— Том Пус лилипут, это совершенно справедливо, но он и генерал. Ему пожаловано звание генерала. Как же! В прошлом году.
— И вот она подходит ко мне: а в Карлсбаде все девицы в форменных кепи и белых мундирах — там строго.
— Звонит в колокольчик, ест вилкой. На вопрос, сколько ему лет, лает три раза. Пишет свое имя: Эмиль, и уходит на задних лапах.
— Она сказала ему: ваше сиятельство, если вам не нравится мой голос, вы должны уважать мои телесные грации.
— Теперь шелк для дам будут делать из иван-чая. Уже продают акции.
— Это другое дело. Это иван-чай.
И все же Родоканаки был обеспокоен.
Кое-кто не явился, чужих жен и поэтов пришло слишком много. Жанетта с Искусственных минеральных, на которую возлагались надежды по особой ее близости с министром финансов, отлучилась на гастроли. Юстиция прислала извинение, а тайный напустил такого холоду и туману, что остальные, из разных комиссий, почувствовали каждый служебные обязанности. Знаменитый уютный характер Родоканакиных вечеров как бы изменился. Испортился стиль. Одна дама с плотным усестом была положительно развязна. Литераторы много пили. Чувствовалось, что образовался тайный холодок, пустота, и — испытанный барометр — Пантелеев из комиссии смотрел по сторонам слишком бегло и кисло.
Ушли раньше обычного.
Тогда, оставив чужих жен и карикатуристов доедать пулярды, Родоканаки незаметно увел к себе в кабинет питейных деятелей: Уткина, Лихарева и барона Фитингофа (подставное лицо).
Последние его слова за этот вечер были следующие:
— Жив Конаки или нет, меня это не касается. Больше одним греком или меньше. Но арест — арест это другое дело.