Александр Серафимович - Том 2. Произведения 1902–1906
Что платье было пустое – в этом почтенный сотрудник, и все штатские, и все военные убедились непосредственно, ощупав рукой. Тело г-жи Н. превратилось в парообразное состояние, – с набежавшей на лбу складкой говорит почтенная газета.
Такое же парообразное состояние тела сотруднику почтенной газеты пришлось наблюдать в Ростове-на-Дону, где факир на глазах у всех огромным кинжалом проткнул на сцене театра (обман и фокус здесь абсолютно исключаются) горло полицейского пристава, так что тот глаза выпучил.
Потом вытянул кинжал, вытер, потер рану, и пристав отправился себе как ни в чем не бывало.
Мало ли какие глупости рассказывают газеты. Что тут особенного?
Извините. Это рассказывается не в «Ребусе», не в бульварном листке. Это рассказывается в органе, умеющем говорить серьезным языком!.. Почему же он не говорит этим серьезным языком?
Разве мало кругом жгучих, волнующих, пенящихся, как в клокочущем котле, вопросов, которые всех захватывают? То-то и есть, почему. Не чувствуете ли эдакой общественной мути, в которой выплывают фигуры и лица Балинских, Демчинских, мортиробойцев и сверхъестественных газетных сотрудников. И как бы каждый из них в отдельности мал и ничтожен ни был, как общественный факт, суммируясь, большой массой, они дают определенную картину общественной мути.
В глухой полночный час, когда черное небо низко припадает к черной земле, когда и люди спят, и звери спят, когда глухо, – вылезает всякая нечисть: хвостатые, лохматые, с птичьими носами, с козьими ногами, с совиными ушами, они скалят зубы, грегочут, и несутся странные и дикие звуки.
Белошвейки*
Вы носите тонкую полотняную сорочку, уродливые, аршинные, подпирающие вам шею английские воротнички, не чувствуя, часто не подозревая той тяжести, которая должна бы в них вас давить. Вы их приобрели в одном из модных блестящих магазинов, нисколько не задумываясь над историей о рубашке, над песней о рубашке.
Это чрезвычайно простая, несложная, все та же история и песня: «Шей, шей, шей…» – печальная и заунывная, как осенний ветер, шевелящий пожелтевший камыш. Наклоненная голова, согнутая спина, вдавленная грудь, бескровные губы, усталые глаза, молодость, выпитая восемнадцатичасовым трудом, измучивающими бессонными ночами, и унылый и монотонный, как эта печальная жизнь, непрекращающийся стук швейной машинки, твердящей все одно и то же: «Шей, шей, шей!..»
Вы смутно себе представляете, что где-то по закоулкам живут и шьют для вас уродливые воротнички и тонкие сорочки белошвейки, что у них тусклая, тяжелая жизнь, что львиную долю забирают себе посредники-магазины, что на долю работниц приходятся гроши, но это неясно, случайно, отрывочно мелькает порой в голове, сейчас же стираемое тысячью других мыслей и соображений, ибо что тут особенного. Много и без того ведь на свете всякого горя и трудовой тяжелой жизни.
Но что для нас с вами лишь смутно мелькнувшее представление, для них, для этих работниц, – целая жизнь, быть может, и не особенно долгая – тут не бывает долгой жизни, – но настоящая, живая жизнь, которая только раз дается человеку и которую так или иначе надо прожить.
Белошвейка сплошь и рядом получает восемь рублей в месяц. На это нужно одеться, прокормиться, иметь квартиру. Не удивительно, что белошвейные дают очень большой процент проституток – приходится «дорабатывать», чтоб не пропасть с голоду.
Представители мужского труда в той или иной мере пытаются улучшить свое положение, женский труд находится в первобытных условиях. Между тем женский труд, как масляное пятно, непрерывно расплывается, захватывая все новые и новые отрасли. И всякая попытка к улучшению условий его драгоценна.
Такую попытку делает некто Кузнецов. Он пытается организовать особый «белошвейный союз». Гр. Кузнецов уже организовал в Петербурге вспомогательное общество закройщиков и в Москве – бюро закройщиков и закройщиц. Этот прецедент до известной степени делает вероятным успех и последней попытки.
Для организации предполагаемого общества необходим капитал в десять тысяч рублей. На эти деньги будет производиться оптовая закупка материала, который в кредит будет отпускаться белошвейкам, а изделия их будут продаваться из специального магазина «союза».
Тем поразительнее прием, оказанный новому начинанию в ремесленном обществе. Собрание белошвейных мастериц в помещении взаимно-вспомогательного общества московских ремесленников не состоялось. Исправляющий обязанности председателя общества почтенный Петр Кириллович Правиков разогнал собравшихся категорическим:
– Не позволю открывать собрание.
– Да почему?
– А потому. Идея эта принадлежит Кузнецову, а он из нашего общества вышел… Не-ет… н-не позволю!
Уломать этого героя не удалось. Дело, очевидно, гасится в самом начале. Теперь инициатор подыскивает другое помещение. Но ведь стыдно же будет обществу, если белошвейкам придется ходить по городу и искать помещение, чтобы обсудить и наладить дело.
Светочи*
Их шло двое.
Один – подвижной, живой, высокий и тонкий, другой – приземистый, низкий и хмурый.
Первый улыбался весело и радостно, поворачиваясь во все стороны, второй – угрюмо и хмуро, как ненастная туча, глядел на мир из-под нависших бровей.
У первого смеялись глаза, лицо, вся фигура. Он улыбался солнцу, улыбался улице, шумной и суетливой, улыбался прохожим, улыбался извозчикам, грохотавшим по мостовой, конкам, неуклюже и не спеша ползшим по рельсам, улыбался домам, залитым ярким солнечным блеском, зелени деревьев, улыбался всей этой шумной, грохочущей, задернутой золотистой пылью жизни огромного города. Второй, тяжело ступая, не поднимал глаз от земли.
– А-ах, хорошо! – радостно вздохнул высокий. – Хорошо, тепло, солнце… весело… радостно… Посмотри, ты посмотри на лица прохожих: ведь они все смеются, все… ты не гляди, что они как будто серьезны, они улыбаются, они не могут не улыбаться, их одолевает этот беспричинный смех, смех жизни, тепла и радости…
– Чему радоваться, – низким, грубым, хриплым, как из бочки, голосом проскрипел хмурый, – чему радоваться-то – пыли, жаре, вони, раскаленной извести, кирпичам, булыжнику, железу!.. Все задыхаются, не знают, куда деться. Смеются!.. У всех красные, вспотевшие лица передергивает, точно их на вертеле жарят… Смеются!.. Тем разве смехом, каким смеются в пекле…
– Нет, – радостно проговорил тонкий, заглядывая сощуренными и смеющимися глазами, – нет, что бы ни говорили, как бы тяжело в жизни ни приходилось, есть в ней что-то, есть в жизни что-то такое, что тянет вперед, дает надежду, заставляет чаще биться сердце, вызывает светлую, ласковую улыбку… Что? Жизнь не стоит на месте. Худо ли, хорошо ли, трудно или легко, с горем или с болью, но мы идем вперед… всей громадой, всей силой, мы грузно, тяжело, но бесповоротно шествуем вперед… вперед, а не назад… какую бы область ни взяли, в конце концов общий результат – вперед… Ну… вот пример… пример лучше всего. Возьмем Москву, образование в ней – это светильник, ярким светом освещающий людские сердца… Москва близка к всеобщему обучению… Дальше… в Москве восемь тысяч четыреста пятьдесят девять человек с высшим законченным, – слышишь-ли? – с законченным образованием… Боже мой! Ведь это армия, целая армия, восемь с половиной тысяч. И из них двести сорок три женщины. Ведь это целая армия, сеющая вокруг себя понимание, культуру, знание, свет… И разве это не радостно? не весело? Разве это не заставляет всех прохожих неудержимо улыбаться радостной неодолимой улыбкой?
И высокий весело, как дитя, смеялся, оборачивался во все стороны и смотрел на всех.
– Да-а, – глухо, как немазаное колесо ночью, проскрипел хмурый, не подымая глаз от земли, – засмеешься, только не тем смехом. Восемь тысяч четыреста пятьдесят девять человек! Население свыше миллиона, это по одиннадцати человек на тысячу. Одиннадцать человек! Да, богатство, нечего сказать, скопление знания и светочей. И если тут, в белокаменной, их только одиннадцать на тысячу, что же там, за городской чертой?.. одна сотая на тысячу…
И хмурый шел, тяжело ступая, не подымая глаз от земли, и шел рядом с ним высокий и тонкий, весело и радостно улыбался и они говорили, и каждый стоял на своем.
Братья-газетчики*
Актер, профессор, адвокат имеют перед собой живую, глядящую на них, слушающую их публику. Каждым словом, каждым повышением голоса, каждым жестом и движением оратор непосредственно воздействует на предстоящих, – видит, как бледнеют лица, как разгораются глаза, как навертываются слезы, сжимаются кулаки, и, подхватываемый общим настроением, взмытый широкой волной внимания, сочувствия, вражды или раздражения, оратор чувствует странную, особенную связь с этим тысячеголовым, беспокойным, в одно и то же время таким простым, ординарным и загадочным существом, именуемым публикой. И чувствование этой связи почему-то доставляет высокие моменты удовлетворения.