Ярослав Галан - Об этом нельзя забывать:Рассказы, очерки, памфлеты, пьесы
Но теперь уже не тридцатые годы и не начало сороковых. Разгром держав оси — этих непревзойденных мастеров тотального террора, тотальной диверсии — довольно-таки радикально изменил политическое лицо земного шара, и меньше, значительно меньше осталось на нем стран, которые могли бы стать жертвами как великих, так и малых международных аферистов.
Вместе с тем возросла, неизмеримо возросла сила демократических стран, и эта их сила — моральная и физическая — дает им возможность решительно и окончательно ликвидировать все жалкие попытки наемников «пятой колонны» возвратить вчерашний день.
1947
ИХ ЛИЦА
Мое «знакомство» с фашизмом началось двадцать четыре года тому назад, в библиотеке Венского университета. Ее традиционную торжественную тишину неожиданно нарушило что-то похожее на цоканье копыт табуна неповоротливых баварских жеребцов. Толпой, не снимая шапок, в зал вошли молодчики с толстыми суковатыми палками в руках. Эти палки сказали нам обо всем: они были символом, эмблемой, украшением и оружием первых австрийских адептов Гитлера — студентов Агрономического института (в большинстве помещичьих сынков).
Вожак шайки, высокий, рыжий, в пенсне на вздернутом носу, крикнул надорванным фальцетом:
— Алле юден мюссен гераус. (Все евреи должны выйти).
Через несколько минут библиотечный зал опустел: в знак протеста против дикой профанации «альма матер» из него вышли почти все присутствующие.
Этого будущие эсэсовцы не ожидали. Побледневшие от злости, они молча стояли у дверей. Кто-то крикнул: «бей», и воздух засвистел от нескольких десятков палок. Осатаневшие молодчики не щадили никого. Разбивали себе головы мужчины, скатываясь стремглав с мраморной лестницы, обливались кровью женщины. Все это происходило под свист, хохот и вой торжествующих двуногих бестий.
Когда последняя жертва ударилась головой о перила лестницы, бестии выстроились по четверо и двинулись солдатским шагом по университету. Знакомый фальцет взвизгнул: «Вахт ам Райн», и ватага заревела.
Этого «Вахт ам Райн» я не забуду никогда.
Прошло несколько недель. Я получил новую возможность заглянуть в лицо фашизма, на этот раз уже в стадии его осуществления. Почтовый пароход Неаполь — Палермо причалил к молу столицы Сицилии как раз в день выборов в первый фашистский «парламент». Я увидел ту лее картину, что и в Неаполе, Риме, Флоренции и Венеции: сверху резали глаза пестрые флаги, с оград, заборов и столбов кололи их еще больше пестрые плакаты с голыми субъектами, которые должны были имитировать старинных римлян. Особенно бросалось здесь в глаза одно: невиданное до сих пор множество полиции всех калибров — городской, военной, «национальной». Даже живописные карабинеры прохаживались не по двое, как это было спокон веков, а целой толпой. Казалось, что все Палермо ко дню выборов оделось в полицейские мундиры.
В маленьком отелике на Кватро Канти также не было от них покоя. Едва успел я помыться, как комнату наполнили военные, полицейские. Тучный человек в штатском попросил у меня паспорт. Увидя в нем слово «Полонь» (Польша), человек поднял вверх залихватски закрученные усы цвета сапожной смолы.
— Ваш паспорт подделан. В нем вместо «Болонья», стоит какая-то «Полонья».
Я, неизвестно в который уже раз в этой стране, начал лекцию о том, что, кроме итальянского города Болонья, есть еще в Европе страна, которая называется Польша, не успел закончить, как внизу, почти под самыми окнами раздалось несколько револьверных выстрелов. Мой брюнет присел на корточки, побледнел и гаркнул что-то наподобие команды. В секунду вся шайка, с брюнетом в арьергарде, метнулась изо всех сил вниз по лестнице на улицу.
Становилось душно, меня потянуло за город, где не было полиции, где под 400-метровым розовым обрывом Мойте Пелегрино качались волны бледно-зеленого моря. Спустя час я был под горой. Отсюда можно было выйти на ее шпиль серпантином туристской автострады или более короткой, хотя и более трудной дорогой — по дну глубокого каменистого оврага, над которым рука инженера поразвешивала кружева виадуков. Я выбрал последний путь.
Мучила жара и подниматься было чем дальше — тем труднее. Нагретые скалы обжигали виски, обливали потом тело. Лишь виадуки бросали здесь небольшие тени. Только я собрался отдохнуть под одним из них, как над головой что-то прожужжало и на шаг от меня глухо бухнул, разлетевшись на мелкие обломки, камень. Я посмотрел вверх. На виадуке маячило несколько голов черноблузников в шапках со свисающими кистями. Там кто-то хохотал, кто-то свистел, кто-то подвывал голосом молодого шакала. Я вспомнил лестницу венской библиотеки; это была та же музыка.
Но для воспоминаний теперь не было времени. На меня полетело несколько крупных камней, каждый из них нес с собой смерть. Я успел прыгнуть под своды в тот момент, когда по ним пошло эхо от грохота падающих камней.
Когда крики затихли, я двинулся дальше. Отойдя от виадука шагов на сто, я обернулся: на нем уже не было черноблузников. Зато в глаза бросилось мне что-то другое, чего гвардия Муссолини не заметила. Во всю ширину виадука пылали на солнце большие красные буквы боевого лозунга итальянского подполья того времени: «Эввива Ленин! Абассо Муссолини!» («Да здравствует Ленин! Долой Муссолини!»). Для людей, которые писали эти слова, умерший Ленин был всегда живым и учил их быть бесстрашными в неравной борьбе. Над Италией не погасло еще солнце...
Была осень 1930 года, когда земля моей Галиции застонала под- железной пятой Пилсудского. На улицах Львова ритмично заколыхались белые чехлы полицейских фуражек, зацокали копыта уланских лошадей. Маршрутов было несколько, но все они вели за город, туда, где в тумане сентябрьских ночей чернели притихшие от ужаса села. Три месяца и день и ночь тянулись в город подводы с искалеченными крестьянами. Госпитали не принимали этих больных, и они умирали от гангрены в темных вонючих дворах, во мраке сырых подвалов, а смерть их считалась нелегальной.
Настал 1936 год, год кровавого львовского четверга. На этот раз польские последователи Муссолини и Гитлера не щадили ни живых, ни мертвых. Простреленное ими сердце безработного каменщика пронизал десяток новых пуль, а свыше ста братьев его и сестер по классу поплатились своей жизнью за то, что хотели отдать павшему последний долг.
На убийцах были мундиры польских полицейских, но глаза этих полицейских смотрели из-под касок немецкого образца. Эта деталь говорила сама за себя.
Украинские служители фашизма не носили тогда еще ни касок, ни мундиров, они довольствовались ливреей старого австрийского покроя. Но в остальном они не уступали своим западным учителям и протекторам. Идентичные стремления приводили их к идентичным методам. Из-под грязной маски их фальшивого пророка Донцова выглядывал тот же упырь, затмивший солнце Италии, отравивший воздух Германии. Правда, Донцов не мог искать вдохновения в салонах круппенков и кепплеренков из-за отсутствия таковых. Несмотря на это и он, и Коновалец, и Мельник чувствовали себя неплохо также и на службе у круппов и кепплеров. «Дух вечной стихии», рожденный в лабораториях немецкого химического концерна и выращенный шефами разведывательного ведомства Николаи и Канариса, пригодился шептицким, луцким, шепаровичам, этим украинским круппам в миниатюре, так же, как и их менее счастливым компаньонам, изгнанным бурей революции из уютных усадеб над Днепром. Он, «дух вечной стихии» в форме гитлеровского солдафона, должен был стать Моисеем, который вывел бы их в обетованную землю, в потерянный рай чернозема, угля и железной руды.
Никакая цена не казалась для них слишком высокой. Народ. Он никогда не переставал быть для них чисто абстрактным понятием, а то и еще хуже: безголовой толпой. Если эта толпа станет им поперек дороги, тем хуже для нее. Тогда они будут говорить с ней на языке такой инквизиции, перед лицом которой побледнеет тень Торквемады, потому что имя этой инквизиции — фашизм
Осенью 1937 года во двор львовской тюрьмы «Бригидки» ключник каждое утро выводил молодую белокурую девушку. Из окна нашей камеры можно было видеть, как девушка быстрым шагом ходила по контуру круга, центром которого был ключник. Прогулка продолжалась ровно тридцать минут; потом ключник звенел ключами, и девушка замедленным шагом, манерно покачивая бедрами, возвращалась в свою камеру.
Мы не знали, кто она и за что ее сюда посадили, но, по обычаю заключенных сочувствовали ей и втихомолку вздыхали по ее сиротской доле, о ее утраченной юности.