Николай Корсунов - Мы не прощаемся
Девушка поспешно встала, вытянув руки по швам, словно собиралась школьный урок отвечать. Все улыбнулись. Чебаков махнул ей: сиди-сиди.
— Владислав Петрович... Слава, то есть... — Поля смешалась. Только в прошлом году окончила она школу и все не могла привыкнуть, что строгий Владислав Петрович ей не учитель теперь, а товарищ, просто Слава. — В общем, он хороший секретарь. И учитель хороший. И я не знаю, — Поля почему-то недовольно посмотрела на Генку, который сидел все так же опустив низко голову, — не знаю, почему Фокей Нилыч на него... Критиковать надо, больше надо критиковать, чтобы жилось всем еще лучше, еще краше, чтоб все было, как в городе. Иначе к коммунизму мы будем...
— Тоже ясно! — мягко перебил ее Чебаков, боясь, очевидно, что она, распалясь, опрокинет на их головы все, что узнала о будущем за десять школьных лет. — Твоя очередь, Гена. Ты как?
— Никак. — Парень не поднял головы от своих острых растопыренных коленок.
— Непонятно.
— Говорю же — никак! Писал письмо отец мой. И я не могу же быть в таком случае объективным.
— Оте-ец?!
Кажется, одновременно произнесли это слово Чебаков и Люба.
— Ну да, отец. Неродной. Родной-то после войны недолго... А этот пятерых нас поднял... Отец он мне. Настоящий... И вообще, по-моему, ваш Острецов — барахло. Помню, в школе: ласковый в глаза, похваливает, а в учительской: «Ох и тупица этот Иванов, ох, и бестолкова эта Петрова...» Сам слышал.
— Я тебя понимаю, Гена. — Чебаков сочувствовал парню, хотя и видно было, что такая неожиданность ему неприятна. Он торопливо засунул письмо в конверт и, бросив его в стол, хлопнул задвинутым ящиком. Чебаков даже на Полю с Григорием посмотрел с укоризной: что ж вы, мол, не предупредили?! Прошелся позади стола, повторил: — Я понимаю твои чувства, Гена... А что ты, товарищ Устименко, скажешь?
Любу немного покоробила его официальность. Всех называл по имени, по-товарищески, а ее — по фамилии. Чем это вызвано?
Она ответила тоже с подчеркнутой вежливостью:
— Думаю, что разбирательство письма не входит в нашу компетенцию.
— Но нам поручили разобраться!
— Вам или нам?
— Странно вы себя ведете, Устименко!
— И вы, Чебаков. Разбираться нужно не здесь, в кабинете, а в Лебяжьем.
— Но завтра конференция! Мы должны иметь мнение. Я лично хочу знать, как ты, новый в Лебяжьем человек, оцениваешь это письмо, каковы твои взгляды...
Чебаков нервничал, и фраза его теряла краткость и четкость. А Люба не хотела упрощать вопроса. Он ей не казался таким ясным, как Григорию или Поле. И Люба сказала, что воздерживается от категорических скоропалительных заключений.
Чебаков огорченно усмехнулся:
— И нашим и вашим... спляшем.
— Русские пляшут от печки. А вы хотите — от иконы!
— Странны твои рассуждения, Устименко, странны. От печки, от иконы! Чья это лексика?
Люба встала, прищурила глаза:
— Разрешите откланяться, товарищ секретарь?
Григорий тоже поднялся, осуждающе взглянул на красного, взвинченного Чебакова.
— Ну, что ты кипишь, Василий? У нас с тобой одно мнение, у нее — другое. Останемся каждый при своем мнении — и все! И кипеть тут нечего.
— Ладно, лебяжинцы, идите. Знаю, откуда ветер дует. У вас он всегда с одной стороны. Вам нужны сто Острецовых, чтобы переменить погоду. А на меня не гневайтесь — должность такая. — Чебаков вышел из-за стола, подал всем руку: — До завтра!..
Вышли на улицу. Фонари на столбах качались от ветра, будто отмахивались от роя снежинок, от ранней осенней темноты. Возле Дома культуры хрипел громкоговоритель.
Шли молча. Словно стали друг другу чужими, хотя и думали об одном и том же...
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Острецов сидел на затертом диване в вестибюле гостиницы и с нетерпением поджидал возвращения своих делегатов. Делал вид, что читает книгу, а сам прислушивался к шагам у подъезда.
Как только лебяжинцы вошли, он вскочил:
— О, какие вы заснеженные! Буран?
— Вьюга. Метель. — Григорий прятал глаза, с меланхоличной неторопливостью сбивал с плеч снежные эполеты. Потом стал колотить шапкой по колену, хотя снегу на ней давно не было. После паузы добавил: — Ух, и вьюга разыгрывается!
В свои слова он вкладывал смысл, неведомый лишь Владиславу. Однако по выражению лиц Владислав понял, что разговор у Чебакова был отнюдь не о выдвижении в состав райкома. Это обеспокоило Владислава. Если речь шла о чем-то другом, то почему вместе с другими не был приглашен он, Острецов? И если в чебаковском кабинете не касались имени Острецова, то почему у вернувшихся товарищей такой отчужденный и виноватый вид? Возможно, для перестраховки Чебаков зачитал им то место своего доклада, где критикуются порядки в Лебяжьем и, в частности, поведение Любы Устименко? Нет, глядя на Любу, этого не скажешь, настроение у нее лучше, чем у других, — смеется, шутить пытается.
Владислав не решался ни о чем расспрашивать. Он надеялся, что комсомольцы сами разговорятся и выложат «секрет». Важно, чтобы они не разбрелись сейчас по номерам.
— Люба, ты к себе? Гена!.. Идемте все, товарищи, в наш с Григорием номер, я ознакомлю вас с моим завтрашним выступлением. Возможно, что-то подскажете, что-то посоветуете сгладить. Одним словом, коллегиально...
Генка точно и не слышал его приглашения: ссутулившись, пошагал в свою комнату. Владислав озадаченно повернулся к товарищам. Григорий пояснил:
— Животом мается! Любовь Николаевна, у тебя нет ли каких таблеток? Отнеси...
Люба понимающе кивнула Григорию.
— Я посмотрю в сумке... Вы идите, а я отнесу и вернусь...
Она сняла в своем номере пальто и пошла к Геннадию.
— Да-а! — недружелюбно отозвался парень на стук. Он стоял посреди комнаты, почти подпирая головой ее низкий потолок, и громкими глотками пил из стакана воду. Увидев Любу, смягчился: — Входите, Любовь Николаевна... Приглашать пришли? Не пойду. И не уговаривайте, пожалуйста. Вы еще не знаете этого Владислава Петровича, а я... На него надо вот через это стекло смотреть, чтобы увидеть настоящего! — Генка поднял перед глазами граненый стакан. — Прямое кривится, а кривое — прямится. Владислава Петровича увидите кривым, какой он и есть на самом деле. Так что напрасно вы пришли за мной!..
Люба засмеялась:
— Я еще ни одного слова не сказала, а ты столько наговорил. Не хочешь — не надо. Зря ты к нему с такой неприязнью... Это он должен бы презирать твоего отца. У человека хулиганы окна побили, ребенок замерзает, а завхоз Азовсков нарочно не дает стекла, мстит за что-то. Как это понимать, Гена?
У Генки на лице выступили малиновые пятна. Он сел на койку, пододвинул Любе стул. И уставился на репродукцию перовских «Охотников на привале», словно впервые увидел эту картину на стене. Медленно перевел глаза на Любу.
— Значит, Острецов знает о стекле?
— Недавно узнал. — У Любы мелькнула вдруг недобрая догадка: — Не ты ли, случаем, поколотил ему окна?
Генка нисколько не удивился ее вопросу.
— Не я, но знаю — кто. Острецов тоже знает, да не говорит, хотя и нашумел об этих окнах на всю область. Ребенок замерзает! Ребенок в это время был в другом поселке, у его матери... На месте отца я тоже не дал бы стекла ему. Что это за человек, который во всех видит врагов, бюрократов, лодырей, носителей пережитков.
— Ты сгущаешь краски, Гена.
— Я сгущаю?! — парень неожиданно расхохотался — искусственно, громко. — А вы спросите у своей хозяйки, кто сгущает! Прошлым летом он проезжал на велосипеде мимо ее двора, остановился: «Вынесите, тетя Анфиса, кружечку воды!» А она не вынесла. Через какое-то время читаем в газете статью о воинствующих староверах и сектантах. И в ней учитель лебяжинскои школы приводит пример, как знахарка-староверка Анфиса Беспалая не дала ему воды напиться, «дабы не опоганить посуды». Брехня же! Он ее опоганил, тетю Анфису. Может, у нее воды в тот час не было в доме, может, она еще по какой причине, ну, как мой отец... А, черт с ним! — Генка махнул рукой, поднялся, налил из графина воды в стакан и с жадностью выпил. — Иди, Любовь Николаевна, коллегиально решай там. Я не пойду. Завтра на конференции услышу...
— Полегчало? — спросил первым делом Григорий, когда она вошла.
Люба не ответила. Села. Владислав пошуршал листами:
— Мы тут кое-что уже поутрясли, Люба. Теперь — главное, основное. Ну, я опускаю вступление, оно такое, обычное... Читаю дальше:
«В своем принципиальном деловом докладе Василий Иванович Чебаков совершенно правильно критиковал лебяжинцев, показал, так сказать, всю нашу изнанку. Мы признаем эту критику и берем ее на свое вооружение, ибо только благодаря принципиальной, нелицеприяной критике в нашем Лебяжьем все здоровее становится обстановка, все чище воздух, колхоз все крепче: встает на ноги...»