Леонид Ливак - Собрание сочинений. Том I
Но даже и в ненависти необходимо какое-то время, какое-то – пускай мгновенное – усилие, какие-то беспощадные признания и упреки, чтобы всю скопившуюся злобу разрядить и как-нибудь от нее избавиться – насколько больше времени и усилий нужно для перехода ленивой, удобной и легкой вялости в беспокойно-ответственное, по-настоящему душевно-противоположное состояние – новой любви – или для оживления любви уже существующей, но подавленной, обесцененной, давно усыпленной. По-видимому, нечто похожее (оживление почти застывшего чувства) мне теперь именно предстоит, и у меня злорадная потребность смягчиться не вдруг, не сразу, сперва хоть немного «свести счеты», восстановить в памяти и вам осуждающе напомнить то, что как будто усыпило мою любовь, после чего я незаметно сделался безжизненным, прощающим и вялым – наше последнее, оскорбительно-холодное расставание. Вам могли бы показаться более обидными и тяжелыми запальчивые мои (неизбежные в конце ненависти) упреки, мне же труднее вернуться к любви через такое, недостаточно наказывающее, недостаточно мстящее напоминание о первоначальной, полузабытой, спорной вашей вине.
Боюсь, эти искренние мои слова представятся вам искусственными и бездоказательными, и мне хочется, ни в чем не уступая, их отстоять – так я уверен в последовательной их правоте: просто они передают то, что усвоено благодаря повторному опыту и что, будучи высказано – от человеческого несовершенства, из-за отсутствия языковой текучести, равной непрерываемому душевному течению, – выходит иным, слишком уже замедленным, слишком замороженно-точным, словно бы предугадывающим и выполняющим какую-то отвлеченную логическую схему. Ведь та же необходимость «свести счеты», «бросить обвинение изменнице в лицо», «облегчить сердце исповедью» бывает у нас и во время нерассуждающей, праведно-животной нашей молодости, и разница только в том, что мы наперед ничего не знали и не видели пользы, расчета, незамедлительной целесообразности тех же своих поступков. Правда, обычно думают, что разбор и предвиденье наших чувств неизменно их ослабляют и даже мертвят: мне это кажется верным лишь об отдельных поверхностно-кратковременных ощущениях (так удовольствие от игры знаменитого скрипача иногда убивается предвкушающим нетерпеливым ожиданием) – длящиеся, крепкие наши чувства, с нами неотъемлемо, кровно сливаясь, требуют, как и всё в нас, разбора, ясности, зоркости, и такая настойчивая любознательность на них направленная их естественно обогащает и лишь может нам помочь что-то распознать в будущем и как-то ускорить неизбежное.
Попробую с рассуждениями закончить и без откладывания и соблазнов деятельно осуществить решенное – вам напомнить о нашем расставании. Вы были для меня перед самым отъездом такой, какою показались, какою захотели напоследок мне показаться – помните чьи-то слова о «законе последнего впечатления». Я не забуду этих решающих часов – как я горевал, боялся отчаяния, как все время себя подготавливал и обманывал. Вот мне еще остается вечер с вами наедине и весь следующий – до ночного поезда – день, со всеми возможными его случайностями, и я себе говорю, что плохое придет нескоро, что сперва у меня безмятежная радость и праздник. Затем постепенно проходит этот бессильно-жадный, утомительный день и постепенно отпадают эти неудачно складывающиеся для меня случайности, и впереди только вечер – при всех – и жалкие минуты на вокзале. Все меньше остается быть вместе, и всё менее я требователен к судьбе, всё настойчивее себя уговариваю: ну хотя бы и это – ведь лучше, чем пустота, чем совершенно ничего. Я опирался (как в борьбе со страхом смерти) на мысль о бесконечной длительности всякого промежутка времени и отбрасывал обычное у себя ощущение неустойчивости, сопровождающей всё неокончательное и неповторимое – ощущение не раз уже возникавшее после нелепых, незаслуженных похвал, из-за успеха, вызванного одним лишь отсутствием соперников, среди кутежа, бессмысленного в самые безденежные мои дни. Я, обессиленный, продолжал с собою бороться, час за часом себя обманывал – и у вас находил нечто совсем непохожее, какую-то упрямую озабоченность: вам только было нужно преодолеть тягость последнего дня, трудных – из-за моего отчаяния – последних часов и минут, вам только было тяжело оторваться, а дальше вас что-то ожидало, и к тому, что вас ожидало, я видел в ваших глазах лишь еле скрываемое, уже ненадолго откладываемое любопытство. Да, вы гоните от себя страдание, вы умеете внутренно с собой справляться, вовремя производить необходимую душевную перестановку, направить на легкое и утешающее послушную свою экзальтированность (вам заменившую негибкие, беспощадные настоящие человеческие чувства), вы наконец «приспособились к жизни» – и, конечно, так благоразумнее и проще. Вы достаточно промучились, чтобы отдохнуть, но эта самая ваша гибкость и приспособленность чересчур опасна для ваших друзей, и с вами приходится быть осторожным. И еще вы учите – всего неожиданнее – именно с вами вам же подражать: останавливать себя, не идти ни на малейшую жертву, стараться экзальтированностью заменить любовь, не умирать от нее, но ею как бы размеренно, как бы маленькими глотками опьяняться. Всё это я незаметно усвоил, когда готовился к вашему отъезду, когда провожал и прощался, и, всё это усвоив, нарочно себя оглушил – сейчас же после проводов – посторонними и вас оттеснившими впечатлениями, а затем – в месяцы вашего отсутствия (и несомненно благодаря вашему отсутствию) – сделался таким же внутренно-гибким, как и вы сами, и добился относительной независимости. И теперь я, конечно, верю искренности вашего призыва, но не брошусь (как раньше бы бросился) с чрезмерной стремительностью вам навстречу, а попробую найти разумное объяснение перемене, вдруг случившейся без всякого повода, без всякой моей заслуги, без тех неуловимых влияний, без того воздействия, которое незаметно на нас оказывают звук голоса, взгляд, случайное пожатие руки, чье-нибудь живое присутствие – и вот единственно-правдоподобное объяснение (помимо, может быть, того, что вам наскучил душевно-чуждый теперешний ваш круг и что вы поневоле вспомнили о прежней душевной нашей близости), единственная разгадка, пожалуй, для меня в следующем: если женщину, в чем-то перед нами виноватую и много промучившуюся, долго не видеть, она – от раскаяния перед нами, от собственной усталости и одиночества – иногда начинает думать, что за это время открыла какую-то «добрую правду» и обижается на нашу невнимательность к такой «правде» и к ней самой, новой и доброй. Я не хочу быть невнимательным к вашей правде и готов опять, нарушив свое спокойствие, себя переделать на старый лад и уничтожить усилия многих освобождающих дней, но ведь самостоятельные эти дни все-таки уже были, вашей, благоприятной для меня, перемены я тогда не предвидел и, как мог, пытался от вас себя вылечить и себя навсегда «иммунизировать»: простите же за медленность моей перемены, за ее трудность, за нескрывание трудности – я произвел, обращаясь именно к вам, с восхитительной и незаменимой вашей помощью, противоположные предыдущим, восстанавливающие любовь усилия и лишь постепенно убедился, что она не только служебно-творческая и не только «размеренно опьяняющая» (как бывает у вас), но что она живая и что если бы вы вошли, мне было бы облегчающе отрадно, отбросив рассуждения и расчеты, по-детски не удержаться от слез (впрочем, не бойтесь – вы знаете эту, вами навеянную, с вами считающуюся, слишком уже деревянную внешнюю мою твердость).
Я хочу вас также предостеречь от возможной относительно меня ошибки (уж будем друг о друге судить и думать безошибочно): вы неправильно считаете разгоряченные, порою пристрастные мои письма о Лермонтове «транспонированием», намеренным или нечаянным отражением чувства к вам, попыткой найти какой-то «эрзац» раздельности и счастья, избрать деятельность, в чем-нибудь достойную любви. Я больше не буду о Лермонтове писать, раз это вас уязвляет или хотя бы по самому существу не трогает, но знайте, есть у меня (как и у многих других) – от прошлого, от подаренных мне бесчисленных чужих опытов, вероятно, с трудом завоеванных, стоивших жизни и мучений – есть у меня какой-то, давно и неразрывно со мною слитый удивительный «интеллектуальный воздух»: он иногда проясняется, делается понятнее и дороже, иногда словно бы затуманивается и отходит вдаль, но во всех случаях он от меня неотделим – частица моей жизни, непередаваемой каждоминутной ее поэзии, частица любви к вам, начинающегося старения и малодушных моих усилий не видеть, не понимать смерти.
Письмо тринадцатое
Пишу в новом, ином, постепенно заполняющем меня состоянии, и, как обычно в таких случаях, предыдущее – печальное, неуверенное, иногда злобное – кажется недействительным и небывшим, словно бы я попал из одного города в другой, сразу же единственно для меня реальный, словно бы возвратился из круга чужих людей в круг издавна милый, родной и дружеский, с которым связь у меня как будто и не прерывалась. Мне сладостно-спокойно (попросту не подберу сравнения) с уверенностью знать, что уже безразлично, с кем вы, где вы, как обо мне думаете, «ухаживают» ли за вами, кто «имеет успех» и в чем успех выражается: я твердо всем существом помню, что вы заняты также и мной, в самом важном заняты мной и что маленькие ваши неверности, прежде казавшиеся столь опасными, теперь неукоснительно все приводят ко мне, что всякие сопоставления пока неизменно в мою пользу. Быть может, я становлюсь – против своей природы – непомерно самонадеянным и напрасно сужу о вас по себе, по тем у меня нечастым ленивым приключениям, которые лишь доказывают и напоминают, насколько именно вы мне нужны. Еще более поражаюсь своей беспечности и терпимости, вряд ли объясняемым единственно уверенностью в вашей дружбе: по-видимому, я чересчур отвык от беспокойного вашего присутствия, от моей постоянной настороженности в вашем присутствии, чтобы вдруг, вдалеке от вас, требовать какой-то исключительности и придираться к разным мелочам – мне даже хочется как бы настроить вас на флирт и, смеясь, выслушивать веселые ваши признания. Я каждую минуту радуюсь отдыху и непривычной душевной удовлетворенности – не знаю, бывает ли нечто похожее после достижений житейских или творческих. Нет, по-моему, там усталость, прибитость, желание растянуться и уснуть, здесь вдохновляющее, бодрящее (как внезапное оглушительное известие, как ледяной душ, как начало весны) освежение, и я предвижу другие, подобные сегодняшнему, блаженно-одинокие вечера, нисколько не тускнеющие, напротив, всё более праздничные (и счастье и горе не сразу до меня доходят, лишь понемногу разрастаются и во мне бесконечно-долго удерживаются), а затем предвижу ваш только что возвещенный, хотя и не скорый приезд и такие, теперь обеспеченные, возможности каждого утреннего, и дневного, и в особенности каждого ночного часа, что я теряюсь в их перечислении, в невероятных догадках, которые неминуемо должны осуществиться. Среди всего остального – представьте – меня радует и моя над кем-то нечаянная победа, новое, даже и во внешнем приятное для самолюбия соотношение, мое, при этом соотношении, торжествующее, почти не скрывающее торжества спокойствие. Кажется, начинаю вас раздражать необоснованно-хвастливой болтовней и пользуюсь сомнительным правом влюбленного быть нараспашку беззастенчиво-глупым: я откровенный «нувориш» в любви, – простите, постараюсь себя обуздать и вернуться к обычному у нас тону – правдивой, достойной, сдержанной ясности.