Сергей Сергеев-Ценский - Том 10. Преображение России
Очень смешной оказался Переведенов, вошедший в экстаз, и все расхохотались, и Кароли нашел, что это лучший момент для того, чтобы попробовать помирить двух подполковников.
Он сказал возбужденно:
— Мировую надо пить, господа!.. Вильгельм назначал когда-то премию тому ученому, который найдет причину рака и способ лечения, конечно. Начинал он войну не зря: он силы своих противников знал до точки, и не боялся он ни нашей армии, ни французской, а рака он боялся, и сейчас, конечно, боится, потому что от рака умерли и отец его и дед. Да если бы и подох он от рака, на его место уже есть кронпринц, и — война продолжаться будет… Но вот в нашей дружине, господа, печальное явление: два уважаемых штаб-офицера наши поссорились. Конечно, ссора пустяшная, но все-таки…
— Почему пустяшная? — резко перебил вдруг Мазанка, и Ливенцев даже не узнал его, сразу взглянув: до того горели у него глаза и дрожала нижняя челюсть.
Гусликов тоже преобразился: несмотря на несколько рюмок выпитой водки, у него вдруг как-то заострилось лицо, подсохло, и забилась какая-то жила на правой скуле. Он тоже как будто хотел что-то сказать, но Кароли продолжал:
— Я не берусь, конечно, быть между вами судьей. Избави бог судить своих же товарищей по службе: непременно кого-нибудь обидишь. Я предлагаю только вот от лица всех однодружинников наших — помириться!.. Там, на фронте, господа, другие ополченские дружины Перемышли берут, подвиги совершают геройские, а мы тут… накажи меня бог, я даже не понимаю, как это можно так ссориться, что даже и смотрят друг на друга, как неприятели на фронте!.. Ну, поругался — это куда ни шло, бывает иногда с нашим братом, запустишь сгоряча на пользу службе. Но чтобы так вот, принципиальность какую-то… не стоит, господа, перед лицом великих исторических событий! Поэтому я и предлагаю… и прошу…
— Все просим! — сказал Урфалов.
— Просим, просим! — сказал и Ливенцев, хотя и не знал, из-за чего так крупно могли поссориться подполковники.
— Конечно! Какого черта, в сам-деле! — пробубнил Переведенов, пристально глядя на ту часть скамейки, на которой стояли в полном ведении Урфалова бутылки и рюмки.
И уже наполовину приподнялся было с места Гусликов с явным намерением подойти к Мазанке, но Мазанка возбужденно дергал себя то за правый, то за левый ус и чмыхал носом. И вдруг он заговорил, глядя почему-то в землю:
— Посмотреть кому-нибудь со стороны, свежему какому-нибудь человеку, то, конечно, рассудить можно… Оставил человек, призванный в первый же день мобилизации, жену, детей на глухом хуторе, в имении, от железной дороги в тридцати верстах, и хозяйство свое все. А жена ничего не понимает в хозяйстве. Она людям верит, а люди ее надувают, конечно. Потому что кругом мошенники… сколько я уж потерял на этом! И вот был случай… представился случай такой — командировка. Отлично я мог бы домой заехать и все там наладить! Но Гусликов берет эту командировку сам…
— Ваше имение в Екатеринославской губернии, — перебил его Гусликов.
— Дайте ему высказаться, нельзя так! — поморщился Кароли.
— …а командировка была в Новороссийск, — успел все-таки докончить Гусликов.
— Я успе-ел бы и в Новороссийск. Не беспокойтесь! — поднял на него злые глаза Мазанка. — И все бы сделал по службе, что надо, но Гус-ли-кову…
— Павел Константинович! — остановил его Кароли. — Перед лицом исторического события — взятия Перемышля — все пустяки по сравнению с вечностью, накажи меня бог!
И Пернатый торжественно подошел к Мазанке:
— Будем мириться, отец мой дорогой, и-и… запьем! А горе свое завьем веревочкой!
Потому ли, что Пернатый одно время тоже мечтал стать заведующим хозяйством, или почему еще, только Ливенцев увидел, что Мазанка поглядел на него насмешливо и прикачнул головой. Ливенцев перевел этот насмешливый взгляд так: «А что, не удалось и тебе, что не удалось мне! Так-то, брат!» Но Пернатый сказал еще:
— Наконец, кто же мешает вам просить отпуск на две недели?
— Просить я могу и чин генерала от инфантерии! — отозвался на это Мазанка. — Если захочу только, чтоб меня в сумасшедший дом посадили на испытание…
— А в самом деле, если бы отпуск? — спросил Гусликова Ливенцев.
— Вполне могли бы дать теперь, — только именно теперь, после Перемышля, — ответил Гусликов.
— Тогда за чем же дело стало? Значит, все можно отлично поправить… Миритесь-ка, Павел Константинович!
— Вы тоже так думаете? — спросил Ливенцева Мазанка.
— Разумеется, думаю так, как говорю.
— Ну, хорошо. А рапорт мой об отпуске кто же поддержит? — спросил Мазанка Кароли, но так, чтобы ответил на это Гусликов, и тот это понял и сказал:
— Я же и поддержу… на правах заместителя командира дружины.
— Кончено! Берем свои так называемые бокалы! — провозгласил Кароли, и началось общее оживление.
Главное, оживились девицы Гусликовы, которые сидели примолкши, но еще больше их — дама из Ахалцыха. Она поняла теперь, почему был так груб с нею этот красивый подполковник, и она ему сразу простила, — это видел Ливенцев по ее зардевшим продолговатым глазам под сросшимися черными бровями. Она очень бойко схватила узкой и маленькой рукой свой стаканчик вина, и когда чокались, запивая мировую, ее муж с Мазанкой, она стукнулась стаканчиком о рюмку Мазанки тоже, притом так темпераментно, что несколько капель вина брызнуло на ее жакет.
— Нич-чево! — сказала она, лихо вбросила все вино сразу в яркий мелкозубый рот и только после этого вытерла жакет надушенным маленьким платочком.
Подействовала ли, наконец, водка, или дамское красное вино, было ли это следствием удачно проведенного примирения между двумя штаб-офицерами, но все стали развязнее, крикливее, веселее.
Весенние тени резки. Но переплет темно-синих теней от веток огромного японского клена, под которым стояли гостеприимные скамейки, был мягок, ласков и как-то необходим, как и теплый солнечный день, и тишина, и весенний воздух, и запах начинающих лопаться почек на деревьях, и запах отовсюду вылезшей, уже некороткой травы и одуванчиков в ней, — необходим для того, чтобы еще сильнее зарделись глаза у этой узколицей дамы из Ахалцыха, с тонкими ноздрями слегка горбатого носа.
И когда зеленой змеей проскользнуло между деревьями и памятниками что-то живое, вдали, она цепко ухватила за руку Мазанку и спросила быстро, кивая в ту сторону головой:
— Это… там… что?
— Как будто бы хвост павлина, — ответил Мазанка.
— Пошел! Смотрел! — решительно потянула она его, и он поглядел ей в горячие глаза и сказал:
— Что же, пойдемте, посмотрим.
Между толстых стволов деревьев и памятников, величавых и важных, они скрылись незаметно для Гусликова, увлеченного в это время беседой с Кароли, и даже для девиц Фомки и Яшки, осаждавших в это время Ливенцева. Востроглазая Анастасия Георгиевна могла бы заметить это, но как раз занимал ее очень Переведенов, которому она говорила:
— Ну, вы, знаете, такой урод, такой уродище, что я даже и не знаю, как это вы живете на свете!.. Да-а-авно бы я на вашем месте повесилась!
А Переведенов, рассолодевший блаженно, бормотал ей:
— Гм!.. Че-пу-ха! Вешаться чтоб… Черт те что! Лучше я вам песню спою:
Ут-тя-я-ток, гус-ся-ток.
Да деся-ток порося-ток…
Ой, горюшко-горе,
Да десяток… поросяток…
Теперь это выходило у него протяжно, по-бабьи, и очень жалобно, и необыкновенно горестный имел он при этом вид, так что Анастасия Георгиевна вскрикивала: «Ой, я не могу!», хлопала себя по коленям и хохотала, как только могла звонко.
И прошло минут десять, а может быть, и четверть часа, пока вспомнил, наконец, Гусликов о своей жене, но в это время Мазанка уже возвращался с ней из таинственной весенней дали Французского кладбища и, прищуривая глаза, говорил с подходу Ливенцеву:
— Не хотите ли вы посмотреть хвост павлина? За-ме-ча-тельный, очень! Советую! — и кивал бровью на Анастасию Георгиевну.
А у дамы из Ахалцыха был нисколько не сконфуженный, — напротив, победный вид, какой мог быть только у генерала Селиванова, взявшего Перемышль.
Водки было не так много выпито, чтоб от нее опьянели привычные люди; они были только веселее и откровеннее, чем обычно, но какая ничтожная и совсем невеселая получалась эта радость под весенними ультрамариновыми легкими тенями от могучих деревьев на старом историческом кладбище!
Ливенцев воспринимал все, что видел и слышал кругом, как обиду. Даже боль какую-то остро-щемящую чувствовал он, бегло скользя по всем лицам кругом обеспокоенно-внимательными глазами. Выходило неопровержимо так, что вот на нескольких тысячеверстных фронтах погибают миллионы людей и какие-то нечеловеческие подвиги совершают миллионы других людей только для того, чтобы этот вот седоусый, темнокожий, турецкого облика капитан Урфалов имел повод достать где-то две бутылки водки и две бутылки вина, а потом в компании нескольких своих сослуживцев с их Фомками и Яшками и зауряд-женами распить эти бутылки на зеленой травке, на свежем воздухе, вдали от городского шума, на кладбище, где мелькают между деревьями хвосты павлинов и имеются вполне укромные места для усатых подполковников, желающих приятно провести хотя и короткое время с дамами из Ахалцыха… Правда, дамы эти совсем не умеют говорить, но это даже и лучше, — во всяком случае экзотичнее…