Фазиль Искандер - Человек и его окрестности
— Не забуду, дядя Сандро, — ответил я уныло. Бодрее ответить уже было невозможно. Слишком давно это длится.
Дядя Сандро махнул рукой, легко встал и пошел к своим старикам своей лениво летящей, своей победной походкой. Теперь я понял, что он и подошел к нам, чтобы на всякий случай обаять моего безумца, и, добившись своего, потерял к нам интерес.
— Какой матерый человечище! — воскликнул мой собеседник, восторженно глядя ему вслед и потирая свой — раз уж так принято считать — сократовский лоб.
Кстати, сравнение это как бы подтверждается смутными слухами о повторной цикуте. Но цепочка на этом не обрывается, а как бы замыкается на авторе сравнения ленинского лба с сократовским, где тоже, по слухам, цикута сыграла свою роль. Из чего следует, что не надо знакомые лбы всуе сравнивать с сократовским. Мне даже послышался голос свыше: «Оставьте сократовский лоб грекам и займитесь собственными лбами».
— …Обязательно, — продолжал мой собеседник, — введу его в Совет старейшин, когда мы снова захватим власть. Исключительно народный тип, хотя и лишен классового чутья. А почему бы вам, батенька, не написать нечто вроде нашего двойного портрета «Вождь и народ»?
— Попробую, — сказал я.
В это время к нам подошел человек с голубой сумкой в руке. Слегка наклонившись ко мне, он тихо спросил:
— Лампочки нужны?
— Какие лампочки?
— Электрические.
Я вспомнил, что жена племянника, у которого я остановился, жаловалась на невозможность достать их.
— Давайте, — сказал я.
Я подумал, что эта небольшая сделка будет мне приятной передышкой, а моему собеседнику послужит хорошим уроком частного предпринимательства.
Незнакомец осторожно поставил на пол свою большую сумку и, двумя пальцами придерживая язычок молнии, мягким движением распахнул ее. Я заглянул.
На дне сумки, аккуратно уложенные в вату, как драгоценности, мерцали лампочки всевозможных размеров и форм, яйцевидные, грушевидные, сливовидные. Благородно тускнели лампочки матового стекла, и еще более благородно выделялись фиолетовые, похожие на фантастический заморский плод или в крайнем случае на баклажан.
Часть лампочек была уложена в ячейки подставки, в которой продают яйца, когда продают, конечно.
Я взял одну лампочку именно из этой подставки.
— Лампочка «миньон», — одобрительно пояснил продавец и, догоняя мою руку, лизнул лампочку откуда-то выхваченной бархоткой. Так заботливая мать приглаживает и без того приглаженные волосы ребенка, перед тем как показать его гостям.
Возможно, продолжая мысленное сравнение с яйцом, я посмотрел ее на свет, как бы пытаясь определить, не перешел ли желток в состояние зародыша. Увы, крохотный трупик вольфрамовой нити лежал на донышке лампочки и, кажется, все еще сучил паутинками ножек.
— Она перегоревшая, — сказал я, возвращая лампочку и слегка стыдясь разоблачения.
— Конечно, — уверенно кивнул он, — они все перегоревшие. Поэтому и продаю «миньон» по пять рублей за штуку.
— Кому нужны перегоревшие лампочки? — спросил я. Образ яйца преследовал: потухшие, протухшие.
— Всем, кто трудится в учреждении, — ответил он твердо. — Меняешь перегоревшую на целую, а потом государство этим занимается.
Он немного помешкал и, по-видимому, поняв, что у меня нет доступа к государственным учреждениям, наклонился и вложил лампочку в родное гнездо. Прощай, «миньон».
Я в последний раз оглядел драгоценные внутренности его сумки, исчезающие под рубцом молнии. Потом поднял голову и внимательно взглянул на нового Чичикова, продавца мертвых душ лампочек.
Это был господин средних лет, одетый в выцветшую, но опрятную ковбойку и не менее опрятные, хотя и более выцветшие брюки, не претендующие не только на последний крик моды, но и вообще на какой-либо крик. Однако лицо его, хорошо подсушенное алкоголем, выражало скромное достоинство представителя, может быть, и не очень богатой, но честной фирмы.
— А где птица-тройка? — спросил я, как бы рассеянно озираясь в пространстве и времени.
— Не понял, — ответил он сухо, но и с некоторой готовностью внести ясность, если в вопросе не было непристойности.
Мне вдруг стало весело. Я ощутил за всем этим какой-то грандиозный и в конце концов обнадеживающий символ: свет жизни, хотя бы и электрический, перемещается из советских учреждений в частные дома. Эти учреждения когда-то высосали свет жизни из наших домов. И вот — расплата.
Раньше, в самых невероятных мечтах, как нам представлялось? Нам представлялось, что последний советский чиновник, покидая последнее советское учреждение, погасит свет и уйдет домой. Нет, оказывается, не погасит свет, а вывинтит последнюю лампочку и уйдет домой, топыря карман, как некогда топырил четвертинкой. Тоже источник света.
— Хорошо идут лампочки? — спросил я.
— Отлично, — охотно пояснил он. — За сегодняшний день вторая сумка.
— Где вы их достаете? — неосторожно спросил я.
— Это тайна фирмы, — с достоинством ответил он.
— А еще что-нибудь продаете? — спросил я.
— Есть погоны, — ответил он сдержанно.
— Какие погоны? — спросил я, как человек, крайне заинтересованный именно этим товаром.
Продавец оживился и снова поставил на пол поднятую сумку.
— Начиная от майорских и кончая генеральскими, — сказал он. Взглянув на море, добавил: — Адмиральские включительно…
Он наклонился к сумке, но тут я его остановил.
— Погоны пока не надо, — сказал я, как бы передумав, как бы сам подчиняясь логике тайного замысла. — Оружие есть?
Он выпрямился и посмотрел на меня надменным взглядом. Губы его зашевелились в негодующем монологе с выключенным звуком. В мире нет более комического зрелища, чем выражение надменности на лице, подсушенном алкоголем.
— Вы бы еще спросили наркотики, — наконец прошипел он, подхватывая сумку. — Нелегальщину не держим!
С этими словами он покинул нас. Я взглянул на моего собеседника. Все это время, пока я разговаривал с продавцом перегоревших лампочек и погон самозваных генералов, лицо его выражало все нарастающее беспокойство. Я никак не мог понять причину его возбуждения. Как только продавец отошел, он почти прокричал.
— Запомните, лампочка Ильича тут ни при чем! Лампочка Ильича тут ни при чем!
— Допустим, — сказал я, успокаивая его, с тем чтобы наконец вернуться к нашей полумистической беседе.
— Зачем Америке замороженный Сталин? — опять точно вспомнил мой собеседник место, где он остановился. — Как зачем? Они же знают, что в Германии в конспиративной квартире лежит замороженный Ленин. В нужный исторический момент его разморозят. Он вернется в Россию, и тогда победа мирового пролетариата будет обеспечена. А Сталин развалил мировое социалистическое движение. Если они знают, что я уже разморожен, то не исключено, что и Сталина они уже разморозили. События в Ираке это подтверждают…
— Как так? — спросил я.
— Саддам Хусейн. Соображаешь, на кого он похож?
— Не понимаю, — сказал я, хотя и соображал, на кого он похож.
— Что им стоило взять Багдад? Ничего. Решение ООН? Плевали они на это решение. Тогда почему?
— Саддам Хусейн — это размороженный Сталин? — дебиловато спросил я.
— Фу, как грубо! — ответил он. — Метафизически — да. Но физически — нет. Тут главное мета! Мета! Мета! Они Сталину показывают через Хусейна: вот что мы сделаем с твоей страной, если ты взбунтуешься, когда мы тебя посадим на русский трон. Сталин им выгоден. Ленина — боятся.
Сталин не обязательно будет подброшен в своем обличье. Тут возможны варианты пластической операции, потому что антисталинские настроения еще сильны, хотя и сталинистов много. Но народ, поверив в живого Ленина, воспрянет, и мы победим.
— Ну, а что, если переворот не удастся? — спросил я. — Ведь власти тоже учитывают легкость, с которой вы в семнадцатом году взяли Зимний дворец?
— Ввяжемся в бой, а там посмотрим, — твердо сказал он, — а не удастся переворот и если меня не укокошат, снова в заморозку до нового революционного подъема. Слушайте, а давайте вместе дернем в заморозку, если мы сейчас не победим? Я уверен, что вы наш. Не хотелось бы вас терять в будущем. Ну как?
— Я подумаю, — сказал я серьезно.
— Подумайте, подумайте, — ответил он, холодновато замыкаясь. — Была бы честь предложена…
— При нашем российском разгильдяйстве, — сказал я, смягчая причину своей неопределенности, — наши ученые отправят в заморозку, а там забудут разморозить.
— Не бойтесь! Исключено! — оживился он. — Здесь в подполье немецкие ученые, которые меня разморозили. Спецы, свое дело знают!
Я подумал, подумал, а потом сказал:
— А вдруг долго не будет революционного подъема? Так, пожалуй, весь двадцать первый век пробудешь в заморозке…