Борис Полевой - Глубокий тыл
Когда в поредевшем потоке они вышли из дверей, на улице было совсем светло. Только что прошел дождь. Земля была влажная. Кое-где розовели веселые лужицы. Анна остановилась, полной грудью вдохнув густо настоенный на тополевом листе воздух, улыбнулась Лужникову.
— Хороший денек будет, Гордей Павлович!
В это мгновение она услышала сзади резкий, дребезжащий голос:
— Нет, вы посмотрите, посмотрите, люди добрые, моду какую взял: по ночам к чужим бабам таскаться!.. Бревно гнилое! Статуй! Труба фабричная!
Анна сразу поняла, кто и кому это кричит. Она не растерялась и, не оглядываясь, прибавила шагу. Но сзади по асфальту ее догоняли. Слышалось прерывистое, злое дыхание. Худенькая женщина с вялым, иссеченным мелкими морщинками, будто потрескавшимся лицом, заходя сбоку, кричала:
— Удираешь? От меня не удерешь, бесстыжая! Я догоню! Саму муж бросил, так она за чужими охотится… А, каково это, граждане?
Поток смены, хотя уже и жиденький, продолжал еще течь. Люди останавливались, смотрели на двух женщин, на беспомощно топтавшегося возле них огромного человека, слушали. Лужникова всё это видела и с мстительным расчётом именно им, слушающим, и адресовала свои будто желчью облитые слова:
— Думаешь, что партийный секретарь, так тебе все и спишется? Нет, я найду на вас управу!..
— Лиза, не надо, замолчи! — умолял Лужников.
Маленькая женщина мгновенно сорвала с ноги туфлю и, размахнувшись, ударила его по лицу…
— Вот тебе, негодяй!
Любую попытку урезонить или успокоить ее Лужникова встречала залпом брани. Первый раз в жизни Анна совершенно растерялась. Все, что в запале бешенства кричала эта женщина, было сущим вздором. Но что-то, что Анна еще лишь смутно ощущала в себе, не позволяло ей осадить скандалистку, как это сделал когда-то Владим Владимыч, мешало просто повернуться и уйти.
Анна так и стояла посреди сквера, изо всех сил стараясь сохранить хоть внешнее спокойствие. Чем бы все это кончилось, трудно сказать, если бы в дверях фабрики не показался Слесарев. Сразу смекнув, в чем дело, он решительно взял Анну под руку и, не обращая внимания на крики и угрозы, несшиеся им вслед, подвел к ожидавшей его машине. Открыв дверцу, он почти втолкнул Анну на заднее сиденье.
Сидя впереди, с шофером, Слесарев молчал. Только скулы ходили у него на лице. Да, не все нравилось ему, в Анне Калининой. Эта ее неугомонность, вечные искания, излишняя поспешность в делах, требовавших спокойного, хладнокровного обсуждения, были директору не по душе. Он не любил этой ее «комсомольской», как он про себя определял, манеры не считаться с авторитетами и прямо при людях, даже иной раз на собраниях, говорить человеку о его недостатках. Он не забывал и не прощал вольных или невольных обид. Но при всем том человек, обладавший способностью все учесть, проанализировать, сопоставить, он не мог не видеть, как из вчерашнего ремонтного мастера вырастает крепкий, деятельный, а главное, нужный для фабрики партийный работник… Старый текстильщик, сам выросший в одном из здешних общежитий, он предвидел, к чему мог привести такой, пусть случайно возникший, пусть ни на чем не основанный, публичный скандал. Знал и волновался, хотя квадратное, малоподвижное лицо его выглядело спокойным.
Машина быстро катила, подпрыгивая и мотаясь на плохо заделанных снарядных воронках. На заднем сиденье было тихо. Забившись в угол, Анна кусала губы. Ей удавалось сдерживать рыдания, но слезы, крупные слезы, одна за другой бежали по пылающим щекам. Слесарев снял с головы массивную велюровую шляпу и, раза два обмахнувшись, будто бы невзначай повесил ее на косое зеркальце, через которое водитель мог наблюдать, что происходит на заднем сиденье. Директор считал, что представителям масс не следует видеть плачущим секретаря парткома.
9
Рано утром на квартиру к Арсению Курову прибежал заводской курьер. От ночной бомбежки в литейном цехе пострадала сталеплавильная печь. Мастера требовали на завод.
Когда, застегиваясь на ходу, прыгая через две ступеньки, Арсений сбегал с лестницы, навстречу ему поднималась Анна. Она шагала тяжело, придерживаясь за поручни перил. На лице у нее было странное, какое-то отсутствующее выражение.
— Что-нибудь стряслось? — успел спросить Куров.
Анна молча кивнула головой, и они разминулись.
Впрочем, Арсению некогда было гадать о чужих неприятностях. Если печь пострадала серьезно, это угрожало всей заводской программе. Тут было над чем задуматься.
А земля после ночного дождя так чудесно пахла! В лучах встававшего солнца тут и там поблескивали вздрагивавшие на ветру лужицы. Курился темный, быстро просыхавший асфальт. На нем кое-где виднелись странные рыжие камешки. Куров поднял один из них. Он оказался кусочком металла с острыми рваными краями. Это осколки зенитных снарядов успели, оказывается, за ночь покрыться ржавчиной.
Нарождавшийся день улыбался, но люди, спешившие на работу, совсем не замечали его. Шли прислушиваясь. Тревожно всматривались в голубую лазурь. Только и разговоров было, что о ночном налете: прорвалось двадцать пять… Какое там двадцать пять — сорок!.. Да нет, не сорок — пятьдесят бомбардировщиков! Проехала вереница пожарных автомобилей. Они двигались медленно, без гудков. Брезентовые робы у пожарных были мокры и кое-где прожжены, а сами они еле стояли на ногах, держась за медные сверкающие поручни. Их провожали молчаливыми взглядами. И хотя точно никто ничего не знал, на все лады обсуждалось, куда упали бомбы, что разрушено, сколько людей погибло, сколько налетчиков удалось сбить, и тут же в разговорах цифры быстро нарастали: четыре «юнкерса», да нет, не четыре, а шесть… и не шесть — девять, это точно… А еще тревожно гадали, что же он означает, этот внезапный массовый налет, после такого длительного затишья? На юге вражеские армии рвутся к Дону, не перешли ли они в новое наступление и здесь, в верхневолжских краях?
По фабричному двору люди почти бежали: так хотелось им поскорее очутиться в своих коллективах, чтобы вместе обсудить тревоги, рассеять опасения…
Еще издали Куров заметил, что во дворе его завода, где складывали железный лом, толпой стоял народ. Ночью сюда угодила одна из бомб. Она упала в стороне от литейного корпуса, и сама особых бед не причинила. Но массивный осколок чугуна, подброшенный силою взрыва, влетел в окно и угодил в сталеплавильную печь. Впрочем, все цехи, за исключением литейного, работали полным ходом. На обычных местах находились и военнопленные. Но сегодня их снова отделяла от всех та невидимая стена, которая было растаяла за эти последние месяцы. Никто к ним не подходил. Люди хмуро посматривали на них, будто и они были виновниками случившегося. Куров заметил это и не одобрил: несправедливо. Поэтому, поднявшись к себе, он сразу же подошел к Эбберту и, оглядываясь на своих «орлов», неприязненно посматривавших на него, протянул руку.
— Гутен морген, Гуга.
Немец все понял. Он крепко пожал руку мастера.
— Страствуйте, repp шеф…
Вообще с того дня как разыгралась сцена у машины, которую немец решил собирать по-своему, в отношениях этих двух рабочих людей произошли любопытные изменения. Признав тогда, что немец прав, Арсений так потом и не смог забыть об этом. Ему было досадно, неловко. На кого он досадовал и почему ему было неловко, он так и не разобрался. Но утром, спеша на работу, отворачиваясь от укладывавшего свои тетрадки и книжки Ростика, он оторвал от висевшей на гвозде косицы чеснока головичку побольше и сунул в карман. Мастер не забыл, как немец сплюнул в бумажку красную слюну. У него, должно быть, тот же авитаминоз, каким страдал и сам Куров. А лучшим лекарством от этой болезни тогда считался чеснок. Но целый день мастер шуршал в кармане чесночиной, все не решаясь ее отдать. Только по окончании работы, когда немец уже переодевался, чтобы идти на выход, Куров быстро подошел к нему, сунул в руку чеснок и, не оглядываясь, прошел мимо.
Потом он уже перестал стесняться. Когда же Ерофей Кочетков, отлежав свое в больнице, осунувшийся, побледневший, остриженный наголо, вернулся в цех и Курова спросили, что он скажет, если Кочеткову дать самостоятельный участок, Куров, к общему удивлению, сопротивляться не стал. Так немец был узаконен его помощником.
Это был в общем-то неплохой помощник, точный, старательный, но, к досаде Курова, какой-то уж очень неторопливый. Он напоминал отлично отрегулированный механизм, имеющий всего одну скорость. Ничто не могло заставить его работать быстрее. И мастер, живший только заводскими интересами, принимавший близко к сердцу любую заводскую беду, злился, наблюдая такое для него странное «добросовестное равнодушие». Даже в дни какой-нибудь, как говаривали иа заводе, «катавасии», когда согласно тому же заводскому лексикону все «катались колбасой» и люди, забывая об отдыхе, не считали рабочих часов, немец сразу же после гудка откладыал инструмент, опускал рукава блузы и, произнеся свое обычное «та сфитанья, repp шефф», как ни в чем не бывало шел вниз дожидаться, пока подойдет вся партия пленных.