Михаил Стельмах - Четыре брода
— За кого же ты меня принимаешь? — рассердился он. — Хочешь как в дупле жить? Не такое теперь время!
А если уж сказал Лаврин, то никакими доводами не переубедишь его.
— Это я с перепугу, Лаврин, — и она вытерла слезы, уже готовясь к своей новой судьбе. — Так это и за тобой могут охотиться гитлеряки?
— Если дознаются, то могут. Теперь подорожают и моя цибуля, и моя голова, — усмехнулся Лаврин. Было бы чему усмехаться.
— Ой, муженек, муженек… — припала к его груди, всхлипывая.
Лаврин успокаивающе положил руку ей на голову.
— Да не раскисай ты, Олена. В этой метели и мы можем на что-то пригодиться.
— Я же думала, что в партизаны одни верховоды идут, а оказывается, и ты…
— Такова жизнь, жена. Я бы вот теперь немного поспал у тебя под боком. Как ты на это смотришь?
— Идол ты… Идол!.. — не нашла ничего лучшею сказать Олена. — Всегда обманывал меня.
— Только один раз было такое, — добродушно прищурился Лаврин.
— Когда же это?
— Когда была метель вишневого цвету.
— А была ли она? Сошли года, словно вода, да и к войне прибились…
Вспомнив все это, Олена выходит из хаты и идет к кринице, где как вкопанный стоит ее муж.
— Ты все еще не набрал воды?
— А у тебя что, горит? — Лаврин начинает вытягивать утопленную клюку, затем, снимает с нее ведро, в котором плавают два краснобоких яблока. Каждый год до самой зимы он вытаскивал их из криницы, а доживет ли теперь до зимы? И жаль ему стало своих грядущих дней, в которые он заглядывал и заглядывать боялся. Вышли бы из войны его сыновья, дочка — и не надо большего счастья. Расплескивая воду, он направляется в хату, а за ним, как тень, идет Олена. И жена у него, хотя и любит поворчать, славная и до недавнего времени любила играть глазами, да и было чем играть.
Он поглядел на гнездо аистов, которое увенчивало хату, вздохнул: улетели до весны птицы, улетели и их аистята. Если бы только до весны…
— Сегодня не идешь к девичьему броду? — уже в хате спросила Олена.
Лаврин наморщил лоб.
— И пошел бы, да с чертовым Магазанником надо встретиться.
— Вызывал он тебя?
— Нет.
— Так зачем же тогда?
— Будешь много знать — скоро состаришься.
— Кто же старит жену, если не годы и не муж? Говори уж.
— Вот видишь, шкуродеры, полицаи значит, схватили раненого командира — у Василины на чердаке нашли. Так надо как-то подговорить Магазанника, чтобы не торопился отвозить его в крайс. А как сунешься с таким делом к черту? И с чего начинать разговор?
Олена задумалась, подперла щеку рукой и сразу будто постарела.
— А может, Лаврин, возьмешь какой-нибудь вырытый талер или полталера и пойдешь к Магазаннику за солью — он же втихую торгует ею. Приценишься, поторгуешься, а далее видно будет.
— И то правда. — Лаврин удивленно глянул на жену, хмыкнул и полез в сундук, где ждали своего времени его сокровища. Вот он развернул белую тряпицу с древними монетами, и на его руке блеснула червонным золотом узкоглазая княжна или королева, которую не состарили и века. Это ж надо — столько лет копаться в курганах и только теперь, в войну, найти вот такую красу!
— Ты ж не вздумай понести ее Магазаннику, а то не отцепится от тебя, — предостерегает Олена, приглядываясь к женской красоте…
Смежив ресницы, стоит в раздумье осеннее утро, прислушивается, как на огородах шуршат подсохшие подсолнухи и маковки, как в садах падают яблоки, как на речке и лугах тревожится перелетная птица. Да что теперь эта птичья тревога против людской?! Разве для того родители растили детей, чтобы они снопами лежали на полях или истекали слезами и кровью в застенках? И как земля, что родит святой хлеб, женскую красоту, красную яблоню, золотой подсолнух, может породить таких людоедов, как Гитлер?
Вот так, думая о своих и чужих болях, Лаврин и подходит к подворью Магазанника, на которое столетними ветвями свисает с огорода грецкий орех. Говорят, что ему двести лет, но и сейчас он все еще роняет на землю свои последние плоды.
Не успел Лаврин коснуться калитки, как на подворье завизжала проволока и клубками шерсти и злости завертелись бешеные волкодавы, те, о которых говорят, что они и черта разорвут, и ведьму задушат. Да не ловят, а стерегут черта эти волкодавы. Из хаты вышел взлохмаченный, хмурый хозяин, глянул на Лаврина — подобрел.
— Вот кого не ждал, так не ждал!
— Да где уж вам, начальству, думать о нас.
Магазанник скривился:
— Эх, помолчи, не донимай этим начальством. У тебя есть что-то ко мне?
— Да, выходит, есть.
— Тогда заходи. — Староста прикрикнул на волкодавов, и они неохотно потянули в новые конуры визжание проволоки, ощетинившуюся шерсть и злость. — Как у тебя чеснок, цибуля?
— Уродили, да вам они, верно, не нужны для торга.
— Теперь не нужны, — даже будто помрачнел Магазанник, вспоминая былую торговлю.
В хате Магазанник бросился к печи, к посуднику и начал собирать на стол еду и ставить напитки.
Лаврин удивляется, догадываясь, почему так засуетился пан староста, и молча вполглаза следит за ним.
— Садись, человече, потрапезуем, пропустим по чарочке, — растягивает уста в доброжелательной улыбке. — У меня горилка сварена с хмелем.
— Вот так с утра и пить?
— Когда ее теперь не пьют? Тяжелое время настало. — Староста садится под строгими и печальными богами, которые заняли в хате целых две стены.
— Неужели и для вас тяжелое время? — снимает Лаврин кирею.
— И для меня, — чокается Магазанник и одним духом выпивает сивуху. — Лучше б я в Сибирь твой чеснок возил, чем угождать чужой власти.
— Это тоже правда, — верит и не верит Лаврин, а сам думает: будто за одним столом сидим, а живем как на двух концах света.
— Что же тебя привело ко мне?
— Соль. Хотел бы обменять на чеснок, цибулю или купить за марки.
— Почему ж за марки? — снова чокается Магазанник. — На тебя, говорят, золотой дождь обрушился?
— Так золото — за соль? — притворно удивляется Лаврин.
— А нашел что-нибудь?
— Кто ищет, тот иногда находит, — нехотя отвечает Лаврин.
— Хоть покажи, — печать жадности пробивается на лице Магазанника.
— Придете ко мне, покажу. — И не выдерживает, чтобы не похвалиться: — Такую княжну или королеву откопал, что ей только в музеях красоваться.
— Золотую или глиняную?
— Из чистого золота.
— Пофартило тебе, Лаврин. Что же ты хочешь за царевну?
— Разве ж красота продается?
— И красоту за деньги можно купить, — нахально усмехнулся Магазанник.
— Не красоту, а распутство, — насупился Лаврин.
— Что же ты с этой королевой будешь делать?
— Дождусь наших, да и сдам в музей.
Теперь нахмурился староста:
— Дождешься ли, когда немцы уже захватили Москву?
— Хвалилась овца, что у нее хвост как у жеребца. — Презрение заиграло на губах и на всех веснушках Лаврина. — Так что вы зря впутались в старосты, нелегко вам будет выпутаться из этой западни.
Магазанник рассердился:
— Ты меня учить пришел?
— Нет, соли купить, — спокойно ответил Лаврин.
— Хороший покупатель. А помимо королевы ты каких-нибудь побрякушек не выкопал?
— И их нашел: пару золотых украшений с солнцем, что называются по-ученому фаларами, и несколько кругленьких. — Лаврин вынул из кармана потертый кожаный кошелек, покопался в нем и бросил на стол золотую монету с кудрявой головой какого-то древнего царя.
Магазанник бережно берет золото, присматривается к нему, взвешивает в руке, потом кидает на стол, чтобы по звону распознать, не фальшивое ли оно.
— Этого царя на все зубы хватило бы. Что тебе за него дать?
— Не продается.
— А ты подумай, человече, — неспокойными пальцами ощупывает голову царя Магазанник.
Лаврин решительно взглянул на старосту и прожег его неожиданным словом:
— Берите этого царя и отдайте селу красного командира, которого у Василины нашли.
Лицо Магазанника свела судорога, монета выпала из руки, покатилась по столу. Он накрыл золото ладонью и отдернул ее, будто за это время металл раскалился.
— Ты что? Тоже ударился в политику?
— Если спасать людей — политика, то и я за политику, — не спускает Лаврин глаз со старосты.
— Зачем тебе этот командир?
— Живое должно жить. Пусть его вылечат люди. — И ткнул пальцем в монету: — У меня еще есть это мертвое золото, забирайте его, а живую душу спасите.
Староста угрюмо глянул на нежданного гостя:
— Не шути, Лаврин, с недолей, когда есть у тебя хоть какая-то доля.
И Лаврин, не моргнув глазом, тоже перешел на «ты»:
— А ты, Семен, тоже подумай о главном — не подмени своей доли чужой. Тогда уже ничто не спасет тебя. Были у тебя нетрудовые деньги — понахватал их на темных торгах, — а долей не торгуй! Говорят, убежать от себя невозможно. Но теперь такое время, что тебе надо убежать от себя, вылущиться из шкуры перебежчика.