Исаак Гольдберг - Сентиментальная повесть
— Садись, Володя, к столу! — позвала Калерия Петровна.
Огурцов молча занял свое обычное место за столом.
Обед начался в подавленном молчании. Огурцов почти ничего не ел. Выпил две рюмки водки, закусил корочкой хлеба и отодвинул от себя тарелку.
— Аппетиту нет...
Калерия Петровна взглянула на него с опаской. Раз Владимир Иннокентьевич не ест, значит, он очень взволнован. А взволнован он, конечно, только вестью о Славке. Что же делать? И что будет дальше? А ну, если Славка появится? Материнское сердце так и рвется, чтобы это случилось поскорее. А вот тут... совсем иное. Так хорошо наладилась жизнь, так все спокойно и благополучно протекает, но стоит появиться сыну и все может нарушиться, исчезнуть... Сын... Какой он теперь? Ведь ушел он совсем ребенком, а появится взрослым. Вот он уже красноармеец, воин, самостоятельный человек...
Перебивая лихорадочные и противоречивые мысли Калерии Петровны, Огурцов с едва сдерживаемым раздражением говорит:
— Конечно, ты мать... Я понимаю... Но вот изволь, если он на самом деле объявится живым, целехоньким, выкручиваться... Что я скажу окружающим? Ты скажи мне, что я скажу?!. Начнутся косые взгляды: мол, довели когда-то ребенка и тому подобное... Да и он сам, Славка... Думаешь, с нежными чувствами появится он у нас?! Навряд ли!..
Огурцов огорченно кривится и машет рукой:
— А, впрочем, что тут говорить!.. Неладно!..
Глаза у Калерии Петровны наполняются слезами. Она схватывается за виски. Голос ее плаксив:
— Что же делать, Володя?.. Разве я виновата?..
— Я и сам не знаю, что делать... Решительно и бесповоротно — не знаю!..
Калерия Петровна с еще большей силой чувствует, что в ее жизнь вползает нечто неотвратимое, тревожное, что вот-вот положит конец ее благополучию...
5Но Владислав, понравившись и жадно возвращаясь к жизни, вовсе и не вспоминал о матери и совсем не помышлял разыскивать ее. Владислав после ранения и перенесенной болезни как бы начинал жить снова. На каждом шагу он встречался с фактами и событиями, которые наполняли его радостью. И люди, с которыми он сталкивался, были по-новому близки и приятны ему. Товарищи встретили его в погранотряде радушно и радостно. Он почувствовал, что эта радость непритворна и непосредственна. Его охватило сознание, что он среди подлинно родных и близких. А тут еще пришло письмо от женщины в белом, от той, которая первая толкнула его на верную дорогу.
Письмо было короткое, немногословное:
«Славушка! — писала женщина, — с волнением прочитала я в газете про тебя. Что же ты мне не сообщаешь о своем здоровье? Зажила ли твоя рана? Напиши обо всем — ничего не скрывай...».
Владислав вспомнил, что, действительно, давно не писал этой женщине, а, главное, не сообщил ей, кого он задержал при переходе через границу и не поделился своими переживаниями.
Он засел писать письмо.
И по мере того, как он писал, беспокойство и тоска начинали овладевать им. Ему приходилось снова переживать ту предрассветную мглу, около границы, тревожные шорохи, реяние неуловимых, бесформенных теней, появление постороннего, подозрительного звука. И метнувшаяся на пригорке темная фигура, и прыжок, и выстрел. И боль...
И боль...
Все-таки, это был отец. Когда-то ласкавший, когда-то любимый. На чьих руках бывало так сладко засыпать. Который умел рассмешить, который приносил порою сласти и игрушки... Все-таки, это был отец...
«...Дорогая Вера Михайловна. Я узнал его не сразу... И он меня тоже. А потом он озлился. Он поглядел на меня страшными, злыми глазами... И мне его не было жалко. Честное слово, Вера Михайловна, не жалко... Кто он мне? Какой он мне отец!.. Вот ведь и я ему чужой, совсем чужой. И если бы ему бежать надо было, а я бы его караулил, так непременно угробил бы он меня... Непременно!..».
Да, конечно, это было бы так: не пожалел бы отец, не остановился бы перед кровью... Владислав это остро и непреклонно понимал. Потому что они враги. Смертельные враги. Если бы пришлось Владиславу снова задерживать, то не поколебался бы и опять задержал.
«...Вспомнил я про мать. Ну, нисколько сердце мое не тоскует о ней... Она меня, Вера Михайловна, не пожалела тогда, лишила материнской ласки. Она свою жизнь стала устраивать. А я как щенок... Хорошо, что вот вы теплом своим меня отогрели. И все другие. И родина моя меня воспитала... Погиб бы я где-нибудь... Как собака... Вот помню я больницу. И, как вы, Вера Михайловна, словно мать, подошли ко мне. И как я, вроде свиньи, обругал вас... А потом вижу: цветочки... А меня никто до этого цветочками не баловал. И вкуса я в них до того не понимал. Я тогда, Вера Михайловна, плакать принялся. А почему плакал — сам не понимал... Теперь понимаю...».
Сердце Владислава вздрагивало от нежности. О, он никогда, никогда не забудет того часа, когда, прикасаясь к маленьким упругим лепесткам, он пережил небывалое сладкое волнение!.. И Владислав замирает с пером в руке. Застывает над письмом и отдается прошлому. Но длится это с ним недолго. Он встряхивает коротко остриженной головой и наклоняется над письмом.
«...Какие они мне родители?! Ерунда!.. Есть у меня настоящие родные. Вас я, Вера Михайловна, почитаю самой родной, покойного Прохора Ильича, товарищей. И вот еще тут, признаюсь, девушка одна... Ну, да это еще неизвестно... И если кто меня сиротой назовет, то насмеюсь я тому в глаза! Мне родня — вся наша страна, Сталин любимый!.. Эх!..».
Письмо подходит к концу. И так Владислав уже написал много, как никогда. Но вот еще, последнее:
«...Посылают меня на отдых из-за раны... Приеду, повидаюсь с вами, Вера Михайловна... Тогда про все сам расскажу. А теперь кончаю... Да, еще одно: только не смейтесь надо мной! Стал я песни сочинять. Недавно стих одни написал про свою жизнь и даже про вас... А хочу написать стих про счастливую жизнь, про товарищей и про товарища Сталина... Никому я об этом не рассказываю, вам первой... Вы не смейтесь надо мной...».
Письмо окончено. Надо подписаться. Владислав мгновенно задумывается и пишет:
«Остаюсь уважающий и любящий вас ваш советский сын Владислав».
И, перечитывая эту подпись, Владислав в волнении трет пальцами лоб и счастливо смеется.
Иркутск. Декабрь 1936 г.