Николай Верещагин - Роднички
— Что ж теперь, мне быть Пятницей? — изумился Антон.
— А что? — невинно округлила глаза Таня. — А я буду Робинзоном.
— Ну, да! Ты слишком маленькая для Робинзона. Я старше тебя — вот и быть тебе Пятницей. К тому же Антон и Робинзон кончается на «он».
— Нет, — не сдавалась Таня. — Я давно здесь живу, а ты новенький. Вот и получается, что я Робинзон, а ты Пятница, — победно закончила она.
Антон засмеялся и махнул рукой.
— Тебя не переспоришь. Давай лучше шалаш строить. Он нашел в лесу подходящие жерди, вбил их внаклон в землю, одной жердиной скрепил все наверху — получилась двускатная крыша. Они заделали крышу ветками, из найденной неподалеку лесной копешки натаскали сена, постелили на землю. Получилось замечательное сооружение — уютный маленький домик.
Отирая пот со лба и отмахиваясь от назойливых комаров, они стояли и любовались на свое творение.
— Здорово? — спросил Антон.
— Здорово, Пятница! — с лукавой миной сказала Таня.
— Ты опять за свое! — возмутился он.
В шалаше пахло свежим, еще сохранившим запахи составляющих его трав, сеном. Они съели с хлебом собранную на поляне землянику, напились родниковой воды. Антон чувствовал, что его слегка разморило от жары, от потной работы, от этого медового запаха сена. Он растянулся в шалаше, закинул руки за голову. Таня осталась сидеть, опираясь на руку, склонив голову к плечу.
— Хороший дом мы построили? — спросил Антон. Она, улыбаясь, кивнула.
— Лодка у нас есть, — сказал он деловито. — А то бы мы еще пирогу выдолбили. Правда?..
Она согласно кивнула.
Комары, без спросу вселившиеся к ним, кружили и гудели над головой. Клонило в сон. «Спать я не буду, — сказал себе Антон. — Просто полежу с закрытыми глазами».
…Проснулся он часа через полтора. Солнце скатилось низко, и сквозь кроны сосен косо светило в шалаш. Он повернул голову. Таня спала рядом, положив обе ладони под щеку. Лицо ее во сне было по-детски безмятежно, подсохшие губы полураскрыты, за ними влажно поблескивала кромка зубов. Боясь разбудить ее, он тихо приподнялся на локте. Во сне Таня дышала спокойно и ровно.
Еще недавно рядом с девушкой, которая ему нравилась, с Бубенцовой, например, он нервничал, был во власти привычного неотвязного желания, нечистые мысли были у него в голове, и он не мог себе представить, что вот так спокойно может уснуть в шалаше рядом с красивой девушкой, и она будет доверчиво спать рядом, тогда он не мог представить себе такого, чтобы воображение его не понеслось дальше в одном навязчивом направлении. Ничего подобного не было у него в мыслях сейчас — только светлая нежность. Это светлое чувство было внове ему, оно радовало, но была в нем и какая-то тонкая грусть, причину которой он не понимал.
… Маленькая голубая стрекоза, трепеща, влетела в шалаш, села на Танину руку повыше локтя. Немного полюбовавшись ею, Антон осторожно взял стрекозу за крылышки и выпустил на волю.
Таня шевельнулась во сне, по тому, как дрогнули ее веки, он понял, что она сейчас проснется. Он бесшумно лег и прикрыл глаза. Сквозь полусомкнутые веки он видел, как Таня проснулась, сонно поморгала глазами, потом быстро поднялась, стала поправлять платье и волосы. Тогда и он зашевелился, деланно потянулся и открыл глаза.
— Эх ты, соня, — сказала ему Таня, улыбаясь.
— И долго я спал? — спросил он невинно.
— Долго, конечно. Видишь, солнце уже садится.
— А ты разве не спала?
Уловив что-то в его голосе, она посмотрела на него испытующе.
— Нет. А ты что, просыпался?
— Но если ты не спала, зачем спрашиваешь?
— Да ну тебя, — сказала она, краснея. — Домой пора. В лодке, уже на середине озера, Таня, после долгого молчания, сказала, задумчиво полоская руку в воде:
— А у меня, когда я сплю, наверное, очень глупый вид.
— Неправда, — налегая на весла, сказал Антон. — У тебя прелестный вид. Как у спящей царевны.
Таня покраснела, засмеялась и швырнула в него горсть воды.
Все эти дни в Родничках Антон чувствовал себя прекрасно, дышал полной грудью, не осталось и следа той подавленности, того мрачного недовольства собой, которые преследовали его весь этот год. Ему даже приходило в голову, а не остаться ли тут и после практики, ведь впереди почти два месяца каникул, а никаких особых планов на каникулы у него нет. Каждое утро просыпался он с мыслью о Тане, о том, что и сегодня они поедут кататься на лодке, или отправятся в лес, или просто будут сидеть на берегу озера, и он будет что-то ей рассказывать, а она, распахнув глаза, впитывать каждое его слово. Что бы Антон ни говорил ей, все ей было интересно, все она воспринимала с любопытством и глубоким вниманием, а когда он спохватывался, что для нее, может быть, это абракадабра и скучно, она горячо возражала: «Нет, нет! Мне и правда не все понятно, но очень интересно. Очень!..»
С Таней было хорошо разговаривать: он говорил, а она слушала — она умела слушать. Сидит неподвижно на корме, кулачок, под щеку, уставится на него широко открытыми глазами и слушает. Когда он увлекался, когда нападал на интересную, волнующую его тему, когда бросал весла и начинал размахивать руками, когда поминутно прикуривал погасавшую сигарету, усеивая гладь воды обгоревшими спичками, и говорил, говорил — она смотрела ему прямо в глаза, неотрывно, поглощенно, и движением губ, бровей, ресниц повторяла все его гримасы: он хмурился — и у нее сдвигались брови, он смеялся — и у нее светлело лицо. Странное он тогда испытывал чувство. Ему и приятно было, и немножечко тревожно: слишком уж доверчиво были распахнуты ее глаза, слишком забывала она себя, увлеченная его речами. Это, пожалуй, накладывало на него какую-то ответственность, а он не любил ответственности, ничем не любил стеснять себя. Впрочем, увлеченно развивая свою мысль, он тут же забывал эти мимолетные наблюдения.
А тем для разговоров или, вернее, для лекций, было много. Очень скоро он обнаружил, что, хотя она любит стихи и знает наизусть половину «Онегина», все ее представления о мире еще наивные, добросовестно школьные, что она не понимает, как можно судить о некоторых вещах иначе, чем учат в школе. Со всем пылом и апломбом второкурсника он обрушился на школьные догмы, с которыми и сам-то не так уж давно порвал. Начал он с того, что доказал ей ничтожность и бесталанность некоторых писателей, которых она уважала, и назвал взамен несколько других имен, о которых она даже и не слышала. Увлекаясь, перескакивая с одного на другое, он рассказывал ей о литературе, живописи, философии, о новейших спорах и открытиях в науке, о которых сам знал немного, но для нее и это были ошеломляющие сведения. К тому же, надо отдать ему справедливость, Антон умел об отвлеченных вещах говорить красочно, умел во всем находить актуальное. Сами имена, которые он употреблял, широко известные в университетской среде, для нее звучали таинственно-звучно: Сартр и Камю, Бергман и Феллини, Нимейер и Корбюзье, Боттичелли и Брейгель, Томас Манн и Уильям Фолкнер! Даже знакомые классики, когда он говорил о них, раскрывались ей совсем по-другому. Ей представлялось, что у классиков нет собственно человеческой жизни, а только хрестоматийные биографии, похожие одна на другую, где сказано, что они любили народ, боролись с самодержавием и иногда совершали в своем творчестве идейные ошибки. Оттого все они были как-то на одно лицо, а различались только тем, что носили кто бороды, а кто бакенбарды. Она с удивлением узнала, например, что многие из них были хорошо знакомы друг с другом, печатались в одних и тех же журналах, ходили друг к другу в гости, ссорились и мирились, а между Толстым и Тургеневым дело однажды чуть не дошло до дуэли. И сама история, само развитие литературы воспринималось теперь совсем иначе. Оказывается, что это не равномерный, поступательный процесс, в котором один классик приходит на смену другому, а процесс сложный, противоречивый, в котором все существует одновременно и в напряженнейшей борьбе, и в неожиданном согласии, в котором старое и новое оценить не так уж просто, ибо старое может еще раз пережить новое, а новое внезапно состариться. Везде был спор, напряженный и страстный диалог, была любовь друг к другу и нетерпимость, до разрыва, до пистолетов, общая боль, общие цели и разные пути, разные средства. Был спор, и вопросы, о которых спорили, звучали в названиях книг: «Кто виноват?», «Что делать?», «Когда же придет настоящий день?»
Теперь Тане казалось, что жизнь непостижимо сложна и разнообразна. Ей казалось, что чем больше читать, тем больше противоречий отыщешь в жизни, что книги разъединяют цельную картину мира. Антон же умел найти в книгах и нечто объединяющее. Он называл это диалектикой. Диалектика наглядно объясняла и примиряла противоречия. Все, что в ее понимании от чтения книг распадалось, он потом легко и уверенно складывал, ссылаясь на те же книги. Это было поразительно.