Евгений Шкловский - Аквариум (сборник)
Зачем? Вот это самое «зачем?» вдруг выплывало – руки опускались.
Вовсе она не теоретик, и даже не ученый в высоком смысле, она – практик, полевик, это ее вполне устраивало, дальше честолюбие не простиралось. Конечно, с докторской, не исключено, появятся какие-то новые возможности, и деньги определенно не будут лишними, хотя одной ей вполне хватало. И тем не менее «зачем?» все равно расхолаживало, она ругала себя, бралась и – отодвигала.
Решалась и – откладывала.
И это несмотря на настойчивые уговоры и увещевания зав. сектором, которому ее работа казалась интересной. Так бывает: иные рвутся, зубами выгрызают, а им не дают, оттесняют, у нее же все было наоборот – подталкивали, ругали, а она не то что отказывалась, нет, не отказывалась, а проявляла, так сказать, индифферентность. Даже с почти готовой докторской. Если честно, то ей самой нравилось собственное спокойствие. Тот же Артем Балицкий точно спал и видел себя доктором, профессором, академиком. Авторитет, престиж, дивиденды… Ничего зазорного. Мужчина и должен быть честолюбив.
Воскресные дни сквозили.
Софья Игнатьевна садилась на раскладушку и раскрывала книгу, но… страницы переворачивались механически, строчки разбегались, почти не задерживаясь. За плохо вымытым мутным окном, единственным в этом амбаре, сияло летнее утро, нежное, сочное, предвещающее к полудню звенящий зной, в теле разливалась уютная и вместе с тем какая-то тревожная, густая, волокнистая истома.
Она откладывала книжку и выходила из своего убежища. Небесная голубизна осеняла окрестности, и все, казалось, устремлялось в небо, готово было всплыть куда-то в бескрайность, в немереные ширь и простор: деревья, дома, сараюшки, баньки, ободранные купола полуразрушенной церквушки, палатки их лагеря, ее облюбованного и уже обжитого краснокирпичного амбарчика – все утягивалось вверх, в высь поднебесную вместе с земными жаркими испарениями.
Софья Игнатьевна щурилась на этот свет, на это пока еще белесое солнце. Медленно и тягуче росла в ней истома, заполняя каждую клеточку.
Воскресные нерабочие дни не принадлежали ей, скользили мимо, совершенно с ней не считаясь, а мирно прогуливающиеся или спешащие куда-то целеустремленно люди, по-воскресному и даже отчасти по-праздничному принаряженные (а праздники были то же самое, что и воскресные дни, только, может, еще хуже), вызывали в ней некий внутренний ропот и смятение, как будто происходило что-то неправильное.
В будни все было иначе, все шло своим чередом и распорядком – раскоп, лагерь, хлопоты, разъезды, закупка продуктов, инвентаризация, и все, кто находился под ее началом, тоже были при ней, происходила некая общая жизнь, в которой она чувствовала себя как в родной стихии.
Да, уик-энд был черной дырой, в которую утягивалось и проваливалось все и вся. Конечно, его можно было заполнить, но, во-первых, для этого нужно было сделать серьезное усилие, а во-вторых, все равно это получалось как-то искусственно, она это чувствовала, а от самой себя все равно не убежишь.
Еще утро, а в лагере уже почти никого, все разбрелись, только из палатки Валеры слышен храп, опять тот с вечера нарезался, и она тоже в этом виновата – не могла отказать, дала-таки спирта из экспедиционного запаса, чтоб не ходил хвостом и не канючил. А ведь сколько раз закаивалась: Валера принимал дозу почти каждый вечер, а то и днем. Вроде он и не бывал никогда очень пьяным, раз или два только, но к вечеру что-то в нем воспалялось, и если не дать, только хуже – он места себе не находил. А ведь неплохой мужик, рукастый, никогда не откажет, если попросить о чем.
Даже Артема не было в лагере (она прошла мимо его палатки, заглянула мельком), даже он куда-то упилил. С мальчишками-то ясно, те сразу на Волгу, на пляж – загорать, купаться. Наверняка сговорились с местными прелестницами, которые стали все чаще пастись возле лагеря – то в волейбол, то в бадминтон, ну а те, естественно, и рады. Юность…
А она, значит, старая. В сорок лет – старая?
Нет, с этим она никак не могла согласиться. Конечно, сорок лет уже не молодость, но и не старость. Но ведь по сравнению с ними она, конечно, старуха, чего уж душой кривить. Она им, по сути, в матери годится. Граница. Предел. Правильно Валера ее назвал: мать-начальница. Она и есть, как ни обидно.
Вчера Торопцев опять сидел с этой самой, с Алей. Настроение, которое весь день было хорошим, сразу испортилось. Не исключено, что и сегодня – следствие. Хотя что такого – сидели и сидели, ну любезничали, ну разговаривали, ей-то что? Не ревновала же она, в конце концов. С чего бы? Тем не менее почему-то травмировало. Тут она все равно была бессильна – ни запретить, ни вмешаться. Ко всему заныло где-то посередке живота, застарелое: то отпускало и не появлялось месяцами, а то вдруг саднило так, что приходилось спасаться таблетками. Она знала про язву, но, когда не было боли, благополучно про нее забывала. И оттого, что хотелось запретить, пресечь, саднило еще больше.
Торопцев был ей симпатичен, что правда, то правда, но главное (этому она старалась не давать развернуться) – напоминал… давно канувшее, загнанное ею в самый дальний уголок памяти, поскольку не получалось забыть совсем. Пусть он даже нравился ей – что дальше?
Нет, она ничего не хотела и ни на что не претендовала. Она была разумной женщиной или, как сама себя еще называла, женщиной здравого смысла.
Да пусть делают что хотят – она им действительно ни мать, ни нянька. И ей, положа руку на сердце, абсолютно все равно, что делают сейчас эти парни, с девицами они или без, курят или выпивают, или и то другое вместе, нет, она уже перегорела. Поначалу действительно беспокоилась, но теперь это позади: если делают глупости, то пусть и отвечают сами за себя.
Что-то, однако, зацепило ее в этом парне, в общем-то вполне обычном, не поймешь что. Юнец как юнец. Светлые волосы падают на глаза, и он их отбрасывает резким движением головы. Серые глаза. Губы тонкие, крепкие. Скулы слегка выступают. Под носом пушок. Плечи и грудь широкие, бедра узкие – пловец!
Она по утрам украдкой наблюдала, как он плещется возле рукомойника, как льет на мускулистое, словно скульптурно вылепленное тело холодную воду. И после раскопа, на ближней песочной отмели, куда сбегали в перерыве, если слишком пекло, или после окончания работы, – смыть пот, погрузиться в прохладную реку и потом поваляться на песочке. Сильный. Плавал он действительно лучше всех. Она же рядом с ним и вправду чувствовала себя той, кем ее назвал Ляхов. Этого она не простит ни за что, и не потому, что так уж было обидно, хотя и это, конечно, а потому, что Торопцев тоже услышал, вскинул на ляховскую гадость голову, – она и ему не простит – за скользнувшую по губам усмешку. Вроде как согласился. Предал.
Конечно, она была старой развалиной рядом с ними – Ляхов прав. К ним это тоже придет, никуда не денутся. Молодость быстро проходит, хотя кажется, что будет длиться вечно.
Софья Игнатьевна идет к обрыву, на откос, стоит и смотрит туда, вниз, где на пляже видны маленькие смуглые фигурки, вон они все там, и Торопцев тоже, кажется, она его видит, он один, то есть девчонок рядом нет. Волна облегчения. Ерунда какая-то творится с ней.
Софья Игнатьевна презрительно кривит губы.
Между тем воздух все жарче. Тяжелые дни – суббота и воскресенье.
Софья Игнатьевна не любит одиночества. К тому же она сегодня неважно спала – душно, мучил комар, что-то ей снилось: будто она от кого-то убегала, по полю, страшно ей было и… весело. Вот-вот схватят!.. Схватили или не схватили, она уже не помнила. Точка зажглась в животе, засаднило. Больно. Потом вроде стихло.
Ей тоже нужно пойти окунуться в Волге. Погрузить туда свое немолодое, но и не старое еще тело. Охладиться.
Софья Игнатьевна возвращается в лагерь за купальником. Она закрывает дверь на защелку, скидывает легкий ситцевый халатик. Нет, она не чувствует себя старой, совершенно. Тело ее еще крепко, в нем много силы и нежности, и женской прелести в нем еще достаточно. Ей хочется заглянуть в большое зеркало, которого, увы, нет, а есть только маленькое, в которое не посмотришься. Так складывается жизнь, что женское остается нерастраченным. Что тут поделаешь?
Она медленно проводит руками по бедрам сверху вниз, чувствуя горячие ладони как чужие. Проводит по груди. Баба. Она еще ничего баба, зря ее Ляхов так легко списывает. Это с его, молокососа, точки зрения. Что он понимает?
Она надевает купальник, платье. Сейчас она спустится к Волге и будет долго, долго плавать. Очень долго. Пока ей не станет совсем холодно, и тогда останется всего лишь полдня до понедельника. Совсем немного…
ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕТак и должно было однажды случиться, в какой-нибудь жаркий полдень, с висящим в зените солнцем или сомлевшим от зноя вечером, на берегу Волги, или в поле, или неподалеку от лагеря… Где-нибудь они все равно должны были сойтись. Уже достаточно накопилось, чтобы наконец разобраться и выяснить отношения, потому что невыясненные отношения еще хуже, чем их отсутствие, а отсутствие их – самообман, если ты живешь на чужой территории, в чужом городе или в селе. Ты пришелец, чужак, захватчик, оккупант, ты посягаешь не только (ладно бы!) на чужой воздух, на чужую воду… Кто тебя звал? Что тебе надо?