Людмила Загоруйко - Куклы Барби (сборник)
Отти Янош (что, значит, святой отец), молодой римо-католический священник, выслушал сторону жениха, подумал и принял соломоново решение. Венчание благополучно прошло с учётом обоюдных интересов: на венгерском и украинском. Дело было даже не в языке. Двуязычие тут обычное дело. В церкви правили воскресную службу на словацком и венгерском. Дело было в консенсусе.
Во время церемонии присутствующие стороны крестились каждый по-своему: кто справа налево, как требует православный протокол, кто слева направо. Слово «аминь» на обоих языках звучало почти одинаково, но на маленькие расхождения никто, даже Всевышний, внимания не обращал. Перед ним, знал он точно, все равны и едины.
Пошёл дождь, прогнал младшего Шони со двора. Вообще-то они оба Шандоры, на наш лад, Александры. Санька капризничал. Эржика опять поджала губы и пожаловалась: «Видишь, не слушается. Тешик, пожалуйста, скажи, что мне делать с этой ребёнкой? – и неодобрительно покачала головой. Фраза повисела в воздухе, подержалась, потом склеилась, согласовалась. Ксения подумала, пожала плечами и засобиралась домой.
– Не спеши, посиди ещё. Дождь сильный.
Ксения переждать непогоду не решилась. Сливовица в недопитой бутылке вкусно пахла на всю кухню. Амбрелла у тебя есть? – заволновалась сваха.
– Есть, – открыла Ксения складной зонт и вышла в дождь.
Церемония венчания зацепила за живое так, что пришлось отстать от свадебного кортежа, временно выпасть, посидеть на городской лавочке в сквере, собрать себя в кучу. В далёком детстве весёлой ватагой они бегала в этот единственно действующий во всём городе храм просто из жадного любопытства. Тут было сумрачно, пахло старым, обжитым деревом и ладаном. Ксения с подругами поднимались по крутой деревянной лестнице на этаж выше, смотрели, как дышит звуками орган, сухо постукивают педали, шелестят то черные, то белые длинные, как пальцы, аккуратные клавиши. Музыка заставляла их думать о чём-то важном и значительном. Внизу, локоть к локтю, как в школе за партами, плотно сидели и молились прихожане. Чинные мадьярки прятали лица под шляпки с вуалями, складывали перед собой руки, мяли косточки чёток и слушали длинные проповеди на своём языке. Это потом Ксения прочитает у закарпатского поэта: «Ішли міські угорки в чорнім драпі, Пливла стара напудреність лиця»… и узнает старушек своего детства. Поэт слыл отшельником. Жил высоко в горах. У него были пугающе живые, бесконечно движущиеся брови, как будто ими, как сенсорами, он чувствует насквозь родную закарпатскую землю.
Прошло почти два десятилетия. Чужой римо-католический собор книжкой распахнул тяжёлые двери перед детьми Ксении. Вместе с ними в храм ступило всё позднее летнее солнце. Неугомонное, оно прожекторами ударило по проходам между рядами скамей, проникло сбоку, через витражи, осветило иконы, лепнину, лампадки, священника, гостей, нарядных ангелов-детей, родственников, просто зевак. Оно заиграло в мозаике окон, вырвало из полумрака знакомые с детства уголки. Ксения зажмурилась: настоящее, прошлое, будущее, встретились и узнали друг друга.
* * *Волынскую бабушку дружно звали Дичихой поседевшие дети, внуки, правнуки, соседи и знакомые. Настоящее имя её вспоминали редко. Оно поблекло и стёрлось от времени, как деревянные перила, а потом само по себе ушло, забылось. Фамилию она носила Дик, но по-польски, как убеждала её обладательница, произносилось не так просто, сложней. Дзик – действительно звучало значительней, мгновенно взрывалось и потрескивало, как зажжённая спичка. Само слово напоминало Ксении игрушечную полосатую юлу, дзигу, которая если умело раскрутить, то вращалась, как настоящая фигуристка на одном коньке долго, до мельтешения в глазах.
Дичиха приезжала в Ужгород самым первым львовским поездом внезапно, беспрерывно жала на кнопку звонка, пока не услышат и не откроют ленивые горожане, доставала из холщёвой замызганной сумки подарки: куски сала, литровую банку сметаны, трёхлитровую – молока и приступала к бесконечным разговорам. Она неподвижно, словно сфинкс, сидела в кресле два, редко – три дня, так же внезапно, как появлялась, срывалась с места, по-козьи отбивалась, с трудом давалась проводить себя на вокзал и исчезала на своей Волыни среди коров, телят, свиней и пятидесятилитровых молочных бидонов с мутным самогоном. Выглядела она не так, как все нормальные бабушки, больше походила не на бабу Дичиху, а на деда Дичиха. Роста старуха была высокого, фигура не выделялась округлостями и выпуклостями, если уж напрямик, то бабушка была плоская, как доска, длинная, как каланча, жилистая и крепкая. Прямые седые волосы, без намёка на модный тогда перманент, рамкой обрамляли её крупное, грубо скроенное лицо в драпировке морщин. Но больше поражали ладони, широкие, как лист лопуха. Пальцев на руках не хватало. Их обрубки, как пеньки, торчали во все стороны. Ксению они пугали не столько видом, сколько неизвестностью. Она боялась спросить у старухи, где та их потеряла. Вдруг откроется что-то глубокое, и непостижимое, как волынские леса и озёра. Говорила она много и путано, могла заснуть не на слове, споткнуться и зацепиться за запятую, наполнить могучим храпом комнату, проспать часок-другой с широко открытым ртом-зевом, очнуться и продолжить разговор, с того самого эпизода, на котором остановилась. Она, как заезженная виниловая пластинка, сбивалась на один и тот же бесконечный мотив, рассказывала историю, которая для Ксении звучала так неправдоподобно, что походила на сказку или легенду.
Дичиха утверждала, что родом из богатой польской семьи землеробов, от деда-прадеда владевшей на родине обширными угодьями. Во время войны она ездила «спекулировать» на Волынь. В один прекрасный день коммерсантка просто не смогла вернуться домой, в Польшу. Кто-то неведомый, она так и не смогла понять, кто именно, перекроил кордоны, понатыкал шлагбаумов, и Дичиха осталась с четырьмя малыми детьми на руках без жилья и средств. Она не умела ни читать, ни писать, вокруг не было никого, кто бы помог: ни родни, ни знакомых, и надо было начинать жизнь с нуля. Тужить времени не было: дети хотели есть. Дичиха обосновалась на берегу озера в заброшенной покосившейся лачужке, стала гнать самогон и тайком им приторговывать. К её счастью, при советской власти неподалеку построили крупную птицефабрику. Бизнесменша меняла самогон на ворованных кур и ездила продавать их во Львов. Вырученные деньги неграмотная Дичика вкладывала не в стены и мебель, а в образование детей, гордилась их дипломами, а младшему, любимому, купила кооперативную квартиру. Почти всю оставшуюся жизнь она провела в покосившейся избушке среди песков, соснового бора и тишины. Однажды Ксении довелось там заночевать. Она мостилась в хате на подушках, но обилие мух настолько удручало, что женщина не выдержала и полезла глотнуть экзотики в сено, на чердак, под низкую крышу хлева, проползла на четвереньках в самый уголок и затихла. Внизу монотонно жевали коровы, месяц мерцал сквозь щели крыши, и вокруг стояла плотная чужая тишина. Засыпалось тяжело и тревожно. Среди ночи она проснулась, открыла глаза и увидела: к ней во весь рост идёт прозрачная, бестелесная фигура женщины со свечой в руках. Видение склонилась над Ксенией, ослепило глубоким неестественным сиянием и растворилось. Стало снова темно и страшно. В семье решили: на невестку приходила посмотреть покойница свекровь. Сам эпизод ни у кого не вызвал удивления, ни эмоций. Это же Волынь, вечная тайна, что вы хотите.
Будущий муж Ксении впервые вёз её на Волынь и волновался. Сначала они поездом преодолели альтернативную дистанцию Ужгород-Львов, потом пересели на автобус и ещё несколько часов тряслись по плохой дороге к месту назначения. Он прилипал к окну, ёрзал, теребил Ксению за рукав и с пафосом в голосе говорил: «Дивись, це моя рідна Волинь. Яка краса!» Ксения послушно пялила глаза, старалась увидеть причину восторга, но ничего красивого в пейзаже не замечала: так, холмики, перелески. То ли дело горы! До самого неба! Люди аккуратно, как торт ножичком, нарезают землю на их отрогах, садят картошку, кукурузу, фасоль. Наделы небольшие, аккуратные, а тут чёрная бесстыдно вывернутая наизнанку земля, бесконечные поля и никакого глазу утешения. Серая какая-то Волынь, грустная. Она прикрыла глаза и сделала вид, что дремлет. Её будущий муж нервничал, поправлял вышитый галстук, который называл «краваткой», трогал её за локоть и продолжал агитировать.
Потом Ксения увидит прозрачный Свитязь, глаза озёр среди лесов, пройдётся босиком по мягкому и теплому песку, будет ездить на велосипеде в колосящиеся поля, рвать васильки и маки, смотреть по сторонам, где на километры – ни души. Это тебе не Закарпатье: под каждым кустом то пастух, то дачник, то турист, а в лесу грибников больше, чем самих грибов.
Однажды на Пасху они поедут в монастырь, поднимутся на дзвинныцю, и молодая монахиня начнёт медленно, мерно раскачивать языки колоколов, оторвётся от земли, повиснет вместе с ними в небе. Звук потечёт на равнину, упадёт к подножью холмов, проплывёт над лесами, перелесками, озёрами. Она скажет тогда, глядя в васильковые глаза монахини: «Люблю тебя, Волынь! Ты тайна, трепет, загадка, сказка, боль, судьба, ты – моя жизнь. Не вся, конечно, только часть, но какая!» И когда случится беда, и нужны будут силы, она приедет именно сюда, будет лежать в саду, среди запахов дикой ромашки, думать, смотреть в небо, надолго уходить в поля, пить парное молоко. Волынь даст ей силы.