Эден Лернер - Город на холме
Перечитала последнюю запись. Мой сын останется круглым сиротой, я никогда больше его не обниму, а первая мысль – про редакцию и репортаж. Ну почему я такой моральный урод?
Сидим в здании аэровокзала. Здесь жарко, полутемно и вонюче, непонятно чем. Иди Амин Дада нанес нам визит. Нес какую-то околесицу, в основном про собственную персону. Был награжден бурными аплодисментами. С какой стати?
Писать приходится украдкой. Немка очень злая, запросто может ударить. Правда, до сих пор она упражнялась исключительно на мужчинах ярко выраженной еврейской внешности.
Врач-угандиец раздает противомалярийные таблетки. Я спустила свою дозу в карман. Кто их знает, чем они решили нас отравить?
Как паршиво без сигарет. Я сойду с ума.
Израиль не пошел на их требования. Я горжусь своей страной. Но молча.
Игры в либерализм закончились. Израильтян и евреев отделяют от всех остальных. Зачитывают фамилии по списку. Рядом со мной пожилая женщина, как младенца, качает в правой руке левую, татуированную. Глаза как у мамы.
В нашу группу входят евреи с иностранными паспортами. Я впервые задумываюсь, а чем понятие “еврей” отличается от понятия “израильтянин” и в чем они совпадают. Раньше не приходилось.
Отец хотел видеть меня европейской космполиткой, гражданкой мира, частью рода человеческого. В школе и в а-Цаире меня учили быть израильтянкой, любящей свою самую древнюю землю и свой самый молодой язык. Понятие “еврей” затерялось где-то на пути.
Французский экипаж самолета остался с нами. Кажется, таких людей называют праведниками народов мира.
Если останусь в живых, больше никаких поездок. Заберу Ронена и буду растить его сама.
Освобождение пришло через черную воронку громкоговорителя, пришло на родном языке. Я бросилась на пол, потянув за собой ту самую бабушку с татуированной рукой. Потом помню только душную, непроглядно черную тропическую ночь, пыль в глазах и во рту, выстрелы совсем близко и огни спасительного самолета так далеко, что никогда не добежать. Но мы все-таки добежали. В Израиле со страниц всех газет, с каждой стены смотрело лицо человека, отдавшего за нас свою жизнь. В первый раз я вздрогнула и была вынуждена напомнить себе – это не мой муж, не Ронен-старший. Просто похож. Очень похож[214].
Я действительно отказалась от репортерской работы, заняла в редакции тихую непрестижную должность, на которую не нашлось охотников среди мужчин. Дома писала статьи в разные издания, печатала и переводила. Ронен стал жить со мной. Он всегда был жизнерадостный самостоятельный мальчик, не рохля и не нытик и – чем особенно меня порадовал – очень привязался к деду, к моему отцу. У них были какие-то свои тайны и междусобойчики, и чем старше Ронен становился, тем больше становился похож на деда – такой же углубленный в книги идеалист. А отец ворчал на меня: “Как ты себя ведешь. У тебя ребенок. Это же неприлично”. Он всегда был добрым и деликатным человеком, это самое резкое, что он мог сказать, наблюдая за моей бурной личной жизнью. Любовники появлялись и исчезали, я тасовала их как карты в колоде. Редакция − это редакция, там толчется интересный народ, а знакомства я всегда заводила легко. Я не считала себя в чем-то виноватой, можно сказать, закусила удила. Где написано, что я в тридцать лет обязана заживо себя похоронить и перестать интересоваться мужчинами? А на костер, как в Индии, я случайно не должна взойти? Думаю, что если бы я хотела снова выйти замуж, отец бы так не расстраивался. Но замуж я не хотела. Способность целиком растворяться в любимом человеке, делающая нас такими уязвимыми, действительно умерла вместе с мужем и лежала с ним рядом под тяжелой могильной плитой.
Ронен пошел в армию и там познакомился с равом-хабадником, неизвестно каким чудом получившим светское образование. В какой-то момент я поняла, что мой сын ушел во все это так глубоко, что он светского образования точно не получит. По бытовым вопросам у нас трений не возникало. Что, от меня убудет переоборудовать кухню так, чтобы мой сын мог питаться дома? Что, я не найду о чем поговорить с ним в ту единственную субботу в месяц, когда он приезжает на побывку домой, и не обойдусь без телевизора? Да пропади он, этот телевизор. Но меня раздражали и смешили хасидские истории с их притянутой за уши моралью. Уверенность в том, что все мироздание вертится вокруг евреев, вызывала желание покрутить пальцем у виска. Пляски вокруг Ребе, его портреты и гадание на сборнике писем вызывали закономерный вопрос – это вообще евреи или язычники какие-то? Я спорила с Роненом, мне доставлял удовольствие сам процесс интеллектуального пинг-понга, я хотела, чтобы он все-таки потрудился напрячь свой интеллект и обосновать свою точку зрения. Ответом мне было глухое молчание или набор цитат из Тании, неизвестно, что хуже. Весной 1994-го он демобилизовался, а летом в Бруклине умер Ребе. Я сделала последнюю попытку воззвать к логике и разуму своего сына. Посмотри, говорила я, Ребе такой же человек, как мы все, пусть мудрый и ученый, но не Машиах, которого ты так ждал[215]. В ответ я услышала, что он уходит учиться в йешиву, что он всегда будет меня любить и мне помогать, но жить так, как живу я, он не хочет и не станет. Несказанное повисло в воздухе, и я поняла, что любовников он мне так и не простил. Входная дверь закрылась, комната медленно вертелась у меня перед глазами, я с трудом сфокусировала взгляд на фотографии своих родителей в рамочке на полке. Может быть и хорошо, что отец не дожил до счастья увидеть, как его единственный обожаемый внук с энтузиазмом заперся в гетто и боится всего, что может пробить брешь в этих стенах. Всего, включая собственную мать.
* * *Если бы я верила в Бога, то поговорку “Человек предполагает, а Бог смеется” вспоминала бы каждый день. Я примирилась с мыслью, что Ронену я не нужна, тем более − не в первый раз. Оставшись на пепелище одна, я поняла, как во многом была неправа, но не знала, что делать. Он звонил регулярно, спрашивал, не нужно ли чего, но я прекрасно понимала, что это делается ради исполнения заповеди, а не ради меня. Интересно, с женой он тоже будет так жить? Кстати, о жене. В начале 1999-го он пригласил меня на свою свадьбу. Женщины там сидели отдельно от мужчин. Я уважаю религиозные чувства, я готова не маячить в молитвенном зале, если людям это мешает. Но сидеть за перегородкой на свадьбе собственного сына я не буду. Это оскорбительно для моего человеческого достоинства. Услышав мой ответ, Ронен закруглил разговор, даже не пытаясь скрыть облегчение. Пусть живет как хочет.
Вскоре после свадьбы Ронен с женой отбыли в Нью-Йорк. Именно в этот момент я пришла на работу в библиотеку. Было приятно в неформальной обстановке делиться с людьми книгами и знаниями, я бы занималась этим даже бесплатно. Как-то раз ко мне обратилась наша молоденькая эфиопская стажерка Адисалем – эбеновая статуэтка в облаке тонких косичек.
− Скажите ему, гверет Моргенталер. Я ему на иврите говорю, что нельзя таскать по двадцать книг сразу с полок, а он и ухом не ведет.
− Кто ухом не ведет?
Адисалем показала глазами на простенок между окном и книжным шкафом. Глаза у нее были навыкате, с очень яркими белками, так что получилось впечатляюще, как в театре. Я заглянула и увидела совершенно невиданное в библиотеке зрелище – подростка-хареди: белый верх, черный низ, длинные пейсы. Он раскачивался над томом энциклопедии в точности как над томом Талмуда. Мне показалось что я услышала что-то похожее на стон. Рядом громоздилась куча книг и лежал аккуратно свернутый черный халат (капота, кажется, называется) и похожий на мохнатую летающую тарелку штраймл. Подумать только, подросток, а уже такая шляпа. Наверное какое-нибудь жутко высокопоставленное семейство. Интересно, знают ли они, в каком злачном и опасном для еврейской души месте проводит время их сын и внук?
− Молодой человек… – осторожно позвала я.
Он медленно вытащил голову из книги. Хареди подростки обычно бледнее других израильтян, потому как не злоупотробляют прогулками на свежем воздухе. Он был бледен, как положено ешиботнику, но выражение лица было отнюдь не благостное. Каждая мышца напряжена, губы до крови закушены, глаза сужены до такой степени, что цвета не разглядишь. Впрочем, глаза он, не привыкший разговаривать с посторонними женщинами, быстро опустил.
− Может быть, я могу помочь тебе подобрать нужные книги? У тебя тут немножко хаотично..
− Не надо мне лишний раз напоминать, что я идиот, это я дома уже усвоил, – отрезал он на идиш, не отрывая взгляда от страницы. Во всяком случае, так я его поняла.
Идиш, неспособность смотреть женщине в глаза при общении плюс полное отсутствие даже намека на вежливость. Понятно, с какой он грядки.