Майя Белобров-Попов - Русские дети (сборник)
Шалопай покорно взял томик, нашёл фрагмент, стал читать: «Я помню море пред грозою…» – и далее до конца строфы.
«Спасибо, – сказала Оля и опустила глаза, – а теперь я открою тебе свою тайну. Все мы это читали, но я почему-то никогда не обращала внимания на всякие меленькие детали. А тут, когда ты, верней, после того как ты совершенно бессовестно схватил меня при всех в классе, я вспомнила эту строфу! Так вот что такое „полные томленья“! Ты понимаешь, Резанов, что ты натворил? Из-за тебя я теперь полная томления сделалась, особенно здесь! Встань, отвратительный!»
Шалопай повиновался, а Лештукова, тоже поднявшись, повернулась к нему спиной и приказала: «Повтори то, что ты сделал тогда» – и, подняв руки, потянулась спиной, запустила пальцы себе в волосы.
Шалопай несколько секунд медлил, потому что сначала испугался, правильно ли он поступает, а потом уткнулся носом в волосы и крайне несмело провёл ладонями от её подмышек до талии. Потом обратно, ещё раз и ещё, и только после этого, тоже несмело и как бы случайно, вскользь прошёл рядом с её половинками цитрусов, потом ближе к ним и ближе, пока всё ещё вскользь, ещё не сосредоточиваясь на них, и наконец, отбросив смущение, овладел ими. Её волосы благоухали польским шампунем, и это было очень здорово, а её руки постепенно перебрались к нему на голову, в его вихры, разящие дегтярным мылом. Какое-то время они так и стояли, пока Оля не опустила руки и не повернулась к нему лицом.
«Сядем? – тихо спросила она и добавила с улыбкой: – Сядем, а то я упаду».
Шалопай тоже едва сохранял вертикальное положение и потому оторвался от Оли, и они с пламенеющими щеками опустились на край дивана. Оля дотянулась до выключателя, торшер погас, а она, проворно пробежав по пуговицам, расстегнула и распахнула свою одежду до самого пояса.
«А ты, как я вижу, прочитал то, что я тебе дала, – сказала Оля, – продолжай, продолжай».
Она откинулась на спинку дивана и потянула его голову к себе. Шалопаю захотелось коснуться её лицом, но лицо Оли было где-то далеко, в другом месте, и ему только досталось припасть к её груди, лизать, хватать губами, посасывать её бледные маленькие сосцы, которые прежде не ощущались под одеждой и вдруг волшебным образом отвердели – они были приветливыми, ласковыми, родными. Легкое дыхание Оли сменилось шумным. Шалопай чувствовал, что это она так переживает и что это хорошие переживания.
«Довольно, – вдруг шепнула она, – довольно».
Шалопай взял себя в руки и позволил ей сесть.
«Какой ты молодец! – сказала Оля, обеими руками взяла его морду и всю-всю-всю расцеловала. – Я совершенно счастлива, потому что у меня теперь есть настоящий друг».
Шалопай, чтобы как-то привести в порядок дыхалку, кое-как пригладил вихры и потянулся к её губам, но Оля подставила щёку.
«Ты только не воображай, – сказала она, – ты тут вообще ни при чём. Я решила, что мне это никогда не будет доступно – как же это меня кто-то увидит голой, ведь я такая несуразная! „Полные томленья“ – куда там! Томленья-то сколько хочешь, а вот с персями – худо, не персики мы имеем, а какие-то зелёные абрикосы, и колени – вовсе не раковины. Но с тобой я смогу, если захочешь, мы с тобой сделаемся совсем-совсем близкими прямо здесь, – она ещё раз расцеловала его, – завтра же! А сейчас оставь меня, пожалуйста».
В прихожей Шалопай прижал её к себе и провёл руками от самого верха, от плеч, до попы.
«Это завтра», – шепнула Оля и мечтательно закрыла глаза.
Когда Шалопай попал на улицу, ветер мигом окатил его голову какими-то брызгами, всё оттаяло. Он с удивлением осмотрелся по сторонам и равнодушно отметил, что не очень-то понимает, где находится, всё очень знакомо, но где он? Вокруг привычно рычали автобусы, шипели троллейбусы. Шалопай забрался в один из них и долго ехал, глядя в окошко и ничего не видя, потом вышел, пересел в другой автобус, опять долго ехал, а когда приехали на конечную, то выбрался наружу, подошёл к высокой железной решётке, за которой гремели и свистели моторы, вращались пропеллеры, проплывали фюзеляжи воздушных лайнеров, проезжали тяжёлые бензовозы, ходили какие-то люди.
За прошлый сезон он часто всё это видел, но как-то не приглядывался, потому что всегда проходил в потоке таких же пассажиров, с родителями, с командой, а теперь, в одиночестве, ему как будто открылся смысл всего видимого им движения людей и механизмов, пребывавших здесь, на грани великих стихий, веющих керосином и мокрым льдом. Только что-то мучительным и сладким теплом тут же согрело его изнутри – да, он уже навсегда оторвался от земли, но в этой неведомой стихии он оказался не один, и им теперь надобно не бороться с ней, а скорей приспособиться или привыкнуть, чтобы внезапно не разорвалось их забившееся сердце.
Наталья Ключарёва
Олух царя небесного
По выходным и праздникам Павёлка ходит в церковь – смотреть на ангелов. Он бы и чаще ходил, только поп Василий бывает в Толгоболи наездами: отслужит службу, повесит на двери замок и обратно – в Большой Город. Благо пути всего двадцать минут, через мост переехал – и уже там.
Подходит Павёлка к закрытой церкви, трогает замок, заглядывает в щёлку. Но ангелы живут у дальней стены, и разглядеть их отсюда не получается.
– Запер он вас, ага, сидите, чего уж! – говорит Павёлка для отвода глаз, чтоб не выдать тайну.
Сам-то он давно знает, что ангелы умеют выбираться из-под замка. Разгуливают потом по всей Толгоболи, как цыплята, скачут по окрестным полям, мелькают меж стволов берёзовой рощи, плещутся в Волге, а может, и на тот берег переплывают, в Большой Город, они такие.
Но к приезду попа Василия успевают назад воротиться, шмыг на своё место, будто всегда тут и были. И стоят, хитрецы, слушают, как толгобольские старухи им песни поют.
Павёлка у алтаря усмехается, двумя глазами ангелам подмигивает (одним он не умеет), а те – и бровью не ведут, таятся.
Вот кончится служба, скажет поп Василий торопливое напутствие, громыхнёт замком и бегом на остановку: полуденный автобус пропустишь – будешь до вечера по Толгоболи слоняться, у них там перерыв.
Походит Павёлка вокруг церкви, похитрит на всякий случай да и ляжет где-нибудь в траву. Только зажмурится – ангелы тут как тут: чует Павёлка сквозь веки их солнечную чехарду. Выбрались, значит, на волю, играют.
Откроет глаза – и нет никого – только берёза ветками шевелит – попрятались.
Закроет – и сразу брызнут из-под каждого листочка, поднимут ветер, обступят Павёлку и словно беличьей кисточкой сердце щекочут.
Заноет сердце, замрёт сладко и покатится золотым колесом по небу. И увидит Павёлка сон.
…будто идёт он один посреди пустого места, вокруг ничего нет. Смеркается, белеет в темноте дорога. Вдруг прямо перед ним – Город! Сияет, как сотня радуг, вьётся вокруг горы, а на самой вершине – янтарная башня-свеча.
Стоит Павёлка сам не свой, духом захваченный. Льётся Город в глаза, как живая вода, зажигает внутри ответную радугу-радость. И хочет Павёлка скорее туда попасть, бежит навстречу, а под ногами вдруг – пропасть бездонная: край Земли.
И видит Павёлка, что гора, на которой Город, прямо в небе висит. И нет к ней ни моста, ни брода.Ходит Павёлка по Толгоболи, ищет, кому сон рассказать, никак не найдёт. Жители все давно в Большой Город перебрались. Остались в Толгоболи одни старухи, да и тех нет. Каждое утро на рынок уезжают: продавать городским людям крокусы-да-флоксы.
Всего в Толгоболи три улицы: две вдоль Волги, а третья – от реки к автобусной остановке, Главная. На ней раньше и школа стояла, куда Павёлка три года в первый класс ходил.
Потом всех детей увезли в Большой Город учиться. А Павёлку в городскую школу не взяли. Ведь он – дурачок, и родители у него от водки умерли.
Вскоре приехала в Толгоболь сердитая тётка в фуражке, искала Павёлку на всех трёх улицах, хотела сдать в специальное место, вроде тюрьмы. Но старухи его не выдали, пожалели. А ещё кривая Лукерья открыла, что он умеет радикулит лечить.
– Поводит, – говорит, – ладонками над поясницей, прострел-то и отпустит! Лучше всякого Кашпировского!
С тех пор старухи стали Павёлку беречь и пастухом оформили.
Жили тогда в Толгоболи четыре козы и корова Изаура. Вы гонит их Павёлка за огороды и завалится поскорей в траву, закутавшись в кофту кривой Лукерьи. Сны смотреть.…и снится Павёлке, будто растут из неба вниз головой цветы. То распустятся, то закроются, а сами – огромные! Один своей тенью всю Толгоболь накрывает. Разговаривают цветы меж собой без единого слова, гудят на разные голоса. И всё небо цветами горит, и ночь никак не наступит: светят они во тьме ярче всяких звёзд. Лезет Павёлка на сарай – поглядеть поближе. Да не может никак ухватиться, смотрит – а вместо рук – огненные лепестки. И сам он – цветок.
Умерла Лукерья, корову Изауру сменила рыжая Марианна, Кашпировского – поп Василий. Раздался Павёлка в плечах – вся одежда трещит. Две улицы в Толгоболи заросли лопухами. А на Главной открылся коммерческий ларёк «Ариэль».
Опустевшие от старух дома стали занимать дачники из Большого Города. Павёлку они не обижали, но и здоровались не всегда.