Михаил Веллер - Слово и судьба (сборник)
– Фабрика «Пролетарская Победа» № 2, закройный цех, закройщица пятого разряда, двадцать семь лет стажа в обувном, член партии, бригадир, план перевыполняет до ста сорока процентов. Ясно? На – пиши.
Я сел в машинописке, заправил бланк и стал тупо думать, что тут можно написать кроме того, что я уже услышал? Через час Володя сунул бороду в дверь, сел за соседнюю машинку и, глянув мельком на протертую моим взглядом фотографию, без паузы стал тюкать:
«Смотрите, девочки, смотрите. Учитесь! Бригадир Мария Ивановна рассказывает не слишком много, предпочитает показывать личным примером». И т. д.
– Ты что пишешь? – спросил я.
– Тебе помогаю, – ровно пояснил он.
Я открыл рот. С воздухом начали входить азы профессии. Словоблудие профессионала текло легко, как родниковая струя в ленинский чайник. Слова были совершенно необязательны и абсолютно неопровержимы. Они читались как нечто естественное, оставляя послевкусие рассказа о жизни как трудовой подвиг, но со скромной интонацией.
– О господи, – сказал я. – Твою мать!
– Продолжай, – сказал он. – Научишься.
Я научился. Все учились! Но я через полгода стал чемпионом редакции в жанре «подпись под клише». По аналогичным значкам на обороте фото я на спор написал очерк на полосу. Условием было: не звонить в цех и не узнавать о героине больше ничего. Я писал о терпении, о наработанной точности глаза и твердости руки, об экономии кож и разных видах обуви, о цене трудового рубля и ранней дороге до проходной.
Видит Бог – мы были адские газетчики. Почти все были заголовщики и почти все были фельетонисты. Любой свободный писал любой материал. С точностью до единой строки! Заправляемые в пишущие машинки бланки были типографски размечены на 25 строк по 60 знаков. Коэффициенты не считали – приличествовало помнить наизусть.
Первую заметку о ветеране войны я писал два дня и был измучен двумя страницами, как тракторист пахотой. Писание – интимный творческий акт!!! Что значит – надо написать то-то и то-то?! А как? Где кайф, порыв, вдохновение, внутренний позыв? Сначала я мрачнел, потом потел, краснел, пыхтел, кряхтел, стонал и матерился. Непринужденный циничный гогот молодых коллег был мне поддержкой.
Из гуманизма меня посадили на культуру, и неделю я тачал и ваял шестистраничный мини-очерк о музее Приютино. Оценили. Хорошо. Здесь все работали хорошо.
Через месяц молодого-нового кинули на первую полосу, и патриотические лозунги с тех пор мгновенно ввергают меня в беспокойство и невроз. Писать этим нечеловеческим языком ох нелегко. Призывы и свершения, знаменуя и призывая, вдохновляя и преодолевая, достигнуть и свидетельствовать, следом за и на смену им. Проклиная эту чуму, мы лепили первую строго по очереди.
А вот когда настал август, ребята, и все расползлись по разнообразным отпускам да еще пара заболела, нас осталось на месяц пятеро: по одному на ежедневную полосу и пятый – на макет. Вот тут-то мы попахали! Жизнь была – работа плюс выпить, иногда совмещая. Боже, как мы издевались над своими балладами и призывами, родным «Скороходом» и его трудовыми кадрами, над свершениями родной страны и светлым будущим! Кураж, балдеж и обалдение от переработки. Адреналин шел в смех, алкоголь в беззаботность, а обувщицы были благосклонны к молодым журналистам.
В сентябре я вышел из обитой звукоизоляцией машинописки и нервно завопил:
– Теперь я знаю, что такое фашизм! Это добровольно и за маленькую зарплату писать обратное тому, что думаешь и хочешь!
Редактриса поспешно выписала мне премию, и с пятницы меня выпихнули на три недели в Сочи:
– Тебе надо отдохнуть после лета.
Я научился не то чтобы словесной развязности – я расчистил и развил способность писать когда угодно о чем угодно в каком угодно объеме. Не алмазным резцом, но – легкими, нефальшивыми и вполне относящимися к делу словами. Это так же относилось к литературе, как школьный баскетбол – к метанию последней гранаты под танк. То есть как-то все-таки относилось.
Общеизвестно и банально, что поработать в газете писателю полезно. Правда, хорошему писателю все полезно. Любой опыт можно обернуть в позитив. Все, что не убивает – закаляет. Да?
Таки на первых порах, в подготовительный период – похоже да, полезно. Ты перестаешь бояться слова – навсегда. Какой на хрен страх чистого листа?! Ты всегда готов измарать его в мгновение ока. И когда с наслаждением медлишь над первой фразой – ты готов родить и сбросить их сотню, но слушаешь нутром музыку сфер и добиваешься, ищешь, ждешь единственно верного звучания. А глину, болванку, черновик для последующих обработок и переписок – готов гнать с пол-оборота.
Ты готов писать без перерыва – наслаждение и трудность даны тебе в одном флаконе, чтоб из всех возможных вариантов текста избрать и выдать – идеальный, единственный, адекватный внутреннему слуху.
Короче. Грубое, но неограниченное управление писанием во исполнение поставленной задачи. Вот что дает газета. Может дать, если там понимают дело.
А в «Скороходе» – мы понимали. Вчерашние звезды филфака и завтрашние издатели, главные редакторы, писатели и переводчики. Мы просто были – без прописки, или без партийности, или с разводом, или не с той национальностью, не члены Союза журналистов – мы тормозились советской жизнью, и в этом торможении собирались к дальнейшему проскоку через бутылочное горлышко родного «Скорохода». Если б не анкеты – все бы лудили центральные газеты: мы работали по асам. Все отраслевые призы, кубки и грамоты в своем разряде мы держали на стенах редакции – к гордости фирмы.
Писание на нефальшивом профессиональном уровне становится полностью управляемым тобою процессом. Подконтрольным. Вот чему научается приличный газетчик.
Потом приедается. Уходит новизна. Нет новых открытий. Кайф улетучивается, оскомина густеет и вязнет. Повторение. Тошнит.
Я вынес девять месяцев. Десять лунных. И дорога родила меня обратно.
– Откуда ты?
– С улицы, – сказал Гаврош.
* * *И еще одно осталось на память. На всю оставшуюся жизнь.
– Ты вникаешь в тему до тех пор, пока не узнаёшь о ней все, – внушали и открывали мы очередному пришедшему. – Если ты пишешь – в объеме своего материала ты должен быть самым компетентным из всех. Они – каждый на своем шестке, а ты – должен знать все смежные узлы и вопросы, ты уясняешь проблему во всех связях! И вот когда ты абсолютно компетентен – тогда ты пишешь! И никто не должен уличить тебя в любой неточности или незнании. Тогда ты журналист.
И еще.
– Ты можешь писать любую бредовую фигню. Доказывать победу трезвости в районном вытрезвителе. Но делать ты это должен так, чтобы никто не мог усомниться ни в одной твоей фразе. Ни в одной детали. Ни в одном приведенном тобой факте. Ты никогда не врешь ни слова! Ты оперируешь только правдой. Ты выбираешь из нее то, что тебе надо, и компонуешь это так, чтоб получить искомый вывод. Штампы и банальности – ну, это неуважение к себе, это плебейский класс: это не здесь. Человек должен прочитать и сказать: сука, но ведь это на самом деле так!
И последнее.
Тебя перестает удивлять, что слово – это дело. С которым считаются и за которое платят. Которым можно снять начальника фабрики, лишить премии какую-то службу или ткнуть так, чтоб заставить дать человеку квартиру. С тобой считаются, и ты смотришь по сторонам на полголовы выше безгласных.
7. Восемь квадратных метров
И очередная слякотная ленинградская осень сменилась очередной слякотной ленинградской зимой. И дом, где я был прописан, но не жил ни минуты, согласно платной договоренности, расселил под предлогом и по причине капремонта райжилотдел. И я срочно оформил развод (реальный) брака (фиктивного), и за деньги (реальные) получил подпись жены бывшей (фиктивной), что она не возражает против выделения мне отдельной жилплощади при расселении дома. Вот так в брежневском Союзе покупались комнаты. На уровень семьдесят пятого года в Ленинграде – семьсот рублей за среднеобычную комнату в среднеобычной коммуналке.
Я влез в долги и снова стал голодранцем. Зарплата сто сорок.
К Новому году я получил ордер и прописался. И купил туда тахту. И житье в Питере на птичьих правах кончилось. И наслаждаясь счастьем своей крыши над головой, я бросил работу к черту. И вот тогда рублей и копеек не стало вовсе.
В суперцентре, на улице Желябова, между Шахматным клубом и универмагом ДЛТ, во дворе, верхний высокий четвертый этаж без лифта, сразу за входной дверью при начале коридора, у меня было восемь квадратных метров. Высокий потолок, большое окно, вид на крыши и рифленая железная печь в углу.
Облегчение. Предвкушение. Покой. Уверенность.
Мне двадцать семь. И у меня есть – в Ленинграде! – дом; свое жилье; угол; база; площадка; запасной аэродром на все случаи жизни. Только бездомный поймет это счастье. А уж СССР и вовсе не был приспособлен для одиночек, не желающих трудиться десять-пятнадцать лет на непокидаемом советском предприятии, чтобы получить жилплощадь, право на которую надо было еще отвоевать в комиссиях, и встать на очередь, и не вылететь из нее за пьянку или прогул, а вперед тебя будут совать блатных и нужных, и получишь ты на полпути к пенсии комнату в хрущобе на дикой окраине.