Коллектив авторов - Фантасофия. Выпуск 6. Трэш
– Ды-ды-ды! – ответил писатель, часто и тяжело дыша.
– Скучно, конечно, повторяться, – вздохнул Николай Васильевич, тихонько оскалившись в воротник. – Тем более, кто из нас не читал классики? Может, у вас есть какая-нибудь оригинальная идея?
– Есть, есть! – внезапно выпалил писатель и, обхватив сатану руками, принялся кричать горячим шепотом в самое его ухо. – Забери ее от меня, забери, я тебя умоляю! Ты же за нею пришел, окаянный, она тебе нужна – так бери, бери скорее, только не медли и не передумай, а взамен мне ничего не надо, ей-Богу, ничего, это для меня и будет самое лучшее, лучше вечной молодости, лучше Букера, лучше всего на свете. Она у меня как гнойник, как язва, как волдырь на заднице, как какая-нибудь киста, или метастаза, или еще хуже. Она мой палач, она мучит и топчет, она бессмертна и переживет меня, и бросит червям, и останется безнаказанной. Она заставляет меня, обманывает, сулит, водит за нос, никогда не спит, у нее всегда наготове ложка дегтя. Неугомонная, прожорливая, всегда начеку, скользкая – не ухватишься, настырная, цепкая, всюду лезет, всюду сует свой нос, всего ей мало, всегда недовольна, шипит как змея и не дает покоя. Не хочу ее, не хочу, не хочу!!! Как ребенка или больного преследуют кошмары, так она гоняется за мной. Сидит на цепи, как злая собака, знает – а ничего не скажет, имеет, да не поделится. Она – чтобы давить, мешать и держать в узде. Она – хуже тебя!..
Писатель укусил себя за палец и поднес его к самому длинному носу Николая Васильевича:
– Видишь – кровь! Давай сюда свою бумагу, давай скорее, не мешкай!
Николай Васильевич холодно и в некоторой растерянности выпростался из объятий писателя, начертал тростью новую светящуюся фигуру и исчез, оставив после себя аромат теплого грибного дождя пополам с плесенью старой библиотеки. И тут же все пошло вспышками, вспышками какими-то, и через три границы отсюда прокричали, наконец, петухи.
До чего же здесь хорошо!
Пологие нежно-зеленого бархатного оттенка холмы, наскоро разбросанные по плоской равнине под высоким прозрачным небом в облачной дымке; вдалеке, у непрерывно убегающей кромки горизонта, – лесополоса, да золотистая маковка церкви, да шоссейная дорога, по которой проносятся почти невидимые редкие автомашины. Лаконичный пейзаж средних широт: ничего лишнего, как на японской гравюре, где из сгущения пустоты проступают неплотные формы, осторожно намеченные пугливыми штрихами. Здесь предмет всегда соседствует с воздухом и держится за свое место, вжимаясь боками в его неподатливое тело, а сам воздух – то напряженный и упругий, как мяч, то густой и сытный, словно бабушкин творог, свежий и дерзкий с утра и неподъемный к вечеру, допьяна упившись разнотравьем. Природа сторонится ярких красок и сильных впечатлений, как молодая невольная монахиня: убран сумасшедший кобальт, от которого раскалывается голова, и соскоблена жестокая зелень изумруда – до черных проплешин, где галки выклевывают из земли червей. Куда ни глянь, не на чем остановить зрачок; взгляд, а следом за ним мысль привыкают к беззаботному скольжению, теряясь в травах и возвращаясь из-за далеких холмов налегке.
Раньше весь мир был для тебя мгновенно чередующимися кусками целлулоидной пленки, склеенными невпопад и прокрученными в темной дощатой будке исподволь, без должной цели, ради случайного заработка забредшим сюда киномехаником; теперь можно различать цвета и запахи, и прикосновения теперь исполнены большим смыслом, чем вереницы прочитанных книг. Приблизив лицо к траве, различишь несколько сот оттенков зеленого: и купорос старой бронзы, и глянцевый бок незрелого помидора, и прозрачный халцедон виноградины, и злая кромка отбитого бутылочного горлышка, и нити водорослей, и живая молния ящерицы… Эти тонкие зеленые стрелы, они одинаковы только на первый взгляд: отдай им должное, и узнаешь их тайну. Наслаиваясь на легкое усилие, терпение приходит само собой, и чем больше ты узнаешь, тем вольнее дышится в этой уютной вселенной, что раньше проносилась за грязным окном электрички неузнанная, пытаясь догнать тебя протяжным криком птицы или запахом костра, который разводят рыбаки на вечерней зорьке. Этот мир словно бы промыт свежей ключевой водой, он ясен и свеж, мерцает и слепит великолепием, полный тайн и предчувствий, он – сама загадка, и он же – простота; куда ни пойди, там ждет тебя сокровище, которому нет цены, но приобретение не тяготит, открывая все новые двери; отовсюду раздаются голоса, объясняющие неподвластные истины, и этой игре нет конца…
Писатель отнимает свою тяжелую, увенчанную крутыми рогами голову от сочной травы, и торжествующий рев его исполнен наслаждения, понимания и силы. В отличие от других, слишком занятых собой на бескрайних пастбищах подлунного мира, он хорошо знает, что ждет его совсем скоро, но принимает свою участь с гордым смирением свободного существа.
Игорь Фролов
Беса
Здесь все, что успел захватить, убегая. Несколько песчинок, обрывок нитки, камешек, отскочивший от оконного стекла… Остальное – на листе акварели. Темнота сберегла ее: небо не выцвело и листва не пожухла, – оазис по-прежнему выпирает из-за ограды, как из вазы, дразня темной зеленью нищую пустошь. За гремучими воротами – тот же маленький рай, и гостю вновь предлагают все, о чем он мечтал когда-то, палимый азиатским солнцем. Теплый, зацветающий пруд, изысканный обед в маленькой, пустой столовой, сырые тропинки сумрачного парка с такой узнаваемой травой, такими высокими деревьями, – и целый день время наигрывает piano dolce музыку приближения вечера…
Простите, любители света, но именно ради вечера, промаявшись столько ненужных лет, я вернулся сюда – и волнуюсь сейчас: получится ли? Выполнив все подобающие ритуалы и пропуская чудный закат, капнем трясущимися руками фиолета; подождем, пока разойдется. Кажется, получилось… Смуглые сумерки сменяются свиристящей ночью, гаснет одинокое окно на втором этаже пустынного замка (там гнездилась та самая, страдающая куриной слепотой семья, – привет, родные, как я соскучился!), в темных виноградных аллеях загораются матовые фонари, и торопливый шаг снова выводит к беседке, ступени которой лижет черная вода. Здесь охотничий скрадок. Укрывшись в нем и водя ладонью по застарелым ножевым шрамам скамьи (новых нет, значит – прибыл правильно), охотник ждет. Он вслушивается в тишину так напряженно, что становится слышен подземный гул собственной крови, а стук собственного сердца нервирует, как прыжки со скалкой под окном философа, замершего в предчувствии грандиозного открытия… (Но философу нельзя верить, – это всего лишь маневр, сбивающий со следа предполагаемых преследователей. Вот, не заметив поворота, они уже ломятся сквозь кусты к болоту ложной проблемы – то ли охоты на уток не в сезон, то ли ночных грабежей, – так и не узнав, насколько все страшней и заманчивей…)
Истина же в том, что он охотник за звуками, не более, – но это звуки купальской ночи. Слышите? – начинается… Далекий смех, узкая ладошка, убитый комар (куда он поцеловал ее, негодяй?!) – звуки приплывают по воде с другого, отодвинутого темнотой берега, бережно ловятся и уже не выбрасываются. Единственно жаль, что ухо не столь изощрено (прошу вас, цикады!), чтобы уловить шорох спадающих на траву платьиц и услышать, как, сорвавшись с пальца (вот евангелие от девочки!), щелкнет по тонкому бедрышку резинка самой последней, самой нежной из одежд. Ночь ли соблазняет или ранний прагматизм предупреждает, что звезды белье не высушат, – причины обнажения купальщиц не важны, – важна та умильность нравственного горбуна, с которой он рисует сладкий трепет юных тел, открывших тысячеглазой ночи то, что до этого видел длинношеий душ, позволивших теплым пальцам ночного воздуха коснуться своих пугливых, едва опушившихся тайн. А руки слушателя тоскуют по тяжести бинокля ночного видения, – его кошачья пара отмоет ночь до зеленой прозрачности, и две русалки, естественно-бесстыдные в своем неведении, вступят не в воду – в мои глаза…
Вот чья-то ладошка звонко шлепнула по чьей-то спине, – взвизг, смех, шумный всплеск, и сосредоточенная тишина. Обитательницы врубелевской жемчужины плывут прямо на беседку, не подозревая, какие горячие ключи бьют у ее ступеней. О, не пугайтесь, – все, на что достанет нахальства, это предложить озябшим свою рубаху (конечно, я отвернусь, но ты, божественный скульптор, сними для меня мраморную копию с двух нагих девочек, завернувшихся в мужскую рубаху), – согреваясь, они отдадут ей нектар, и безобидный парфюмер унесет его в тугом, невыдыхающемся свертке… Нет, повернули обратно, и неудачливый гостеприимец вновь напрягает жадный слух, чтобы расслышать возню на берегу, веселое блеяние, пощечину все той же подчиненной спине и визгливую мольбу: «Беса, кончай!» И все кончается. Они уходят, – ловлю последние капли смеха. Остается уже другая тишина и эта манящая кличка, так неожиданно вспыхнувшая в ночи вальпургиевой искрой. Но я знаю, где искать ее обладательницу. Я помню – тогда был закат…