Анатолий Санжаровский - Подкарпатская Русь (сборник)
Вышли братья в Калгари из таможни, пустили в разгулку глаза по сторонам – будто волной и того, и того скачнуло назад.
Старики, меленькие, бездольные, стояли, держась за руки, точь-в-точь, как на карточке: те же позы, те же испуганно-повинные выражения на лицах, в тех же блёклых одежонках, дешёвеньких, старомодных; и причудилось братьям, стоят старики здесь с той самой давней поры, как снялись на карточку здесь же, на этом вот месте, снялись да так и остались ждать; все глаза проглядели, устали, потеряли всякую надежду встретить, но не ушли – не могли уже, слабые, разбитые, уйти, оттого и стояли из последнего, поддерживая друг дружку.
Бросились братья к старикам.
Не шелохнулись старики, только потерянно, обречённо вперились в роняющих на бегу вещи братьев и ещё тесней сшатнулись друг к другу, словно собирались в открытом поле выстоять смертный ураган, от которого уже не было сил укрыться.
– Нянько-о! – трубно ревнул великанистый Петро, подгребая и беря отца на руки, как младенца.
В горевых слезах, готовно хлынувших, старик доверчиво припал к просторной сыновой груди. Уж на что кремень Иван, а и тоже не удержал себя, привалился лбом к отцову плечу, затрясся. Не отваживалась подходить к Голованям старушка. Возле подперлась кулачком с белым платочком, смаргивает неосушимые.
«Коровий город» обомлел.
Недостижимая глупость! Плакать и не скрывать слёз – всё равно, что носить свое сердце на рукаве. Брезгливость морщила лица прохожих; осуждение, насмешка коротко вспыхивали в летучих взглядах.
Крестом кинув хворостинки рук на руль «Мустанга» и опираясь одним локтем на дверь со спущенным стеклом, ястребино уставилась на приезжих тощая, как сосулька, увядающая дама, пожалуй, средней поры. И руки, и уши, и шея холодно горели у неё золотом. Красное платье с блёстками тесно охватывало тонкую фигуру.
Через минуту её любопытство перешло в удивление.
Уже сколько она сидит и её не видят!
– Всё! – ласково приказала она себе по-английски. – Чересчур много хорошего никуда не годится. Эти милашки Иваны везде Иваны. Наплывёт – облапятся и будут век лосями реветь. Нечего ходить вокруг куста!
Качнувшись назад, присев, машина с места взяла рывком; казалось, молнией перехлестнула то малое пространство, что было до Голованей, и стала так ловко, что едва не уткнулась передком присадистому Ивану в икры.
Никто из Голованей машину не заметил.
Даже притихлая старушка, в равнодушии покосившись на подлетевшую машину, безразлично отступила от неё, снова подняла лицо на Голованей.
Несколько мгновений женщина в упор, с пристальным изумлением смотрела на старушку, ясно видела, как виноватость старушечьего взора наливалась благостью.
Женщину за рулём по-прежнему не замечали!
– А-а! – с глухим простоном тыкнула пальцем в кнопку у ветрового стекла. Разом плавно распахнулись все дверки кроме той, что была под локтем.
С расхабаренными наотмашку дверьми походила эта машина на сытого майского жука, что глянцевито, торжественно блестел, но невесть где и при каких обстоятельствах потерял одно клешнятое крыло и теперь как ни старайся не мог больше взлететь.
Женщина ждала. Не помогают и зовуще размётанные двери? Всё равно не видите?
И тогда она, озоровато оглядевшись, упёрлась спичечно острым локотком в оранжевый диск на руле и тут же отняла. При коротком истошном звуке, неожиданно лопнувшем совсем под боком, отпрянул в сторону Иван, дрогнуло у Петра на руках коротенькое твёрдое тельце, угрюмо поднял тяжёлые глаза Петро.
Женщина, выпрямляя, насколько это было позволительно, свою подбористую, змеино-гибкую стать, с невинным выражением на лице занялась туалетом. Беспечно поглядывая в зеркальце над собой, набавила краски губам, поправила, вычернила брови, одни лишь карандашные дужки, голые, со слабым намеком на растительность; приглаживая, повела узкой дощечкой ладони с жёстким кружевом морщин по перекаленным химией синим волосам, обкорнанным коротко, под мальчишку.
В деланную беззаботность улыбки втекло еле уловимое мстительное кокетство. Женщина себе нравилась. Её слегка рекламно-жизнерадостная улыбка твердила: как видите, настоящий коралл в кисти художника не нуждается!
– Иль тебя, Маримонда Павиановна Шимпанзенко, мокрым рядном накрыло?! – громыхнул Петро, осторожно ставя отца на землю.
Не пуская с лица нарядную улыбку безмятежности, она выставила голову в окошко:
– Извините, я нечаянно нажала…
И тут же учтиво поинтересовалась:
– Извините, а зачем Вы мне всех обезьян перечислили?
– Зачем же всех… Я назвал, автоледя, всего-то одну.
Уловить выражение её лица было невозможно. В первое мгновение она готова была оскорбиться и, кажется, даже оскорбилась, но за первым мгновением шло второе, и в это новое мгновение, явно затеяв уже что-то недоброе, залепетала – перед прыжком львица приседает:
– Извините… извините… – Трудно выталкивала она из себя словесную мешанину, в которой было что-то и от русского, что-то и от словацкого. – Я так, извините, толком не поняла, что Вы сказали.
– Куда уж нам уж, – недовольно раскинул руки Петро, выстужаясь о женскую кротость. – А то и сказал… Что за мода дудеть под носом у незнакомых?
– Не знакомы – познакомимся, – чуть подалась она вперёд.
– Да хватит конопатить мозги! – Петро смотрел вызывающе. – Вам что, делать больше нечего?
– Представьте! – Дама коротко повела плечом, внутренне ликуя, что затеянная игра даётся. – Сбавляйте, пан, обороты да, – кивнула на заднее сиденье, – садитесь. Таксо подано.
Петро и распахни рот.
А наживлялся он было уже подпустить слегка покруче, с солёным кипяточком – ан затрясла за рукав старушка, затрясла чувствительно. Старушка и до этого всё какие-то знаки подавала, просительно прикладывала палец к дряблым губёнкам, намазанным с молодой щедростью, да Петро всё отмахивался: нет, Вы погодьте, я рубну по-нашенски, по-русински! Он бы и рубанул, если б старушка, что подавала знаки и говорила растерянно, невнятно, так что Петро ничего не мог понять, наконец не нахлестнула своему голосу сил.
– Это ж наша Мария! – почти выкрикнула старушка, полохливым движением бровей указывая на женщину за рулём. – Марушка! Мы приехали с нею за Вами.
Крякнул Петро.
– Весё-оленький перфект…
Он не знал, как теперь и быть, как вести себя. Стоял, с конфузливой беспомощностью озирался – как себя потерял. «Хоть японцы и говорят, что знакомство может начаться и с пинка, так кто ж тому пинку рад?»
Старушка душевно поманила Петра наклониться и ласково вшепнула в самое ухо:
– Ты, сынок, особо не обмирай. – Ободряюще дёрнула книзу за рукав. Позвала в полный голос: – Садитесь, сынки, садитесь…
Сама села к Марии, а Головани, все трое, сзади.
10
Тело в тесноту – душу на простор.
Не конь солому поел, а солома коня.
Тесновато получалось у мужиков.
Попав меж Иваном и Петром, уподобился отец комару, что завалился меж трущимися слонами. Выдавленный кверху с места, когда Петро последним захлопывал дверку и впихивался, завис нянько на сыновьих плечах.
Не мешкая развернул его Петро, усадил – иначе никак нельзя было – к себе на колено, пришатнул к груди.
С восторгом покосился старик на узкий затылок Марии, и Петру то ли помстилось, то ли въявь увиделось: сгримасничал, выставил старик затылку кончик языка.
Выждав, когда всё в машине угомонилось, всё с той же жизнерадостной, не тающей и вроде как будто с приклеенной улыбкой повернулась Мария назад, назвала себя, просто дала руку одному, второму.
Чуть приподымаясь поочерёдке и называясь, и Иван и Петро с мелким поклоном жали протянутую руку.
На первые глаза рука казалась жёсткой, точно узкая досточка. Но на самом деле – совсем напротив! Жила эта рука в тревожно белой холе, в мягком, кротком тепле, однако Петро, ответно давнув её с невольно толкнувшейся в душу короткой жаркой опаской, смутно почувствовал, что в этих бархатных, уютных лапках скрывались острые коготки.
Сидя вполоборота, Мария начала уже выкруживать к рулю и тут каким-то цепким боковым зрением ухватила, что старик почти вжался головой в крышу.
– Послу-ушай, Беда Иваныч! Да когда это ты успел так вырасти?
Перевалившись подбородком за верх спинки своего кресла, с протяжным свистом отпала: старик, весь подбираясь, пружинясь, в чинной скованности восседал на Петровом колене!
Пусто хохотнула, потрепала старика по щеке.
– Малыш! Ты отлично устроился!
Счастье брызнуло из стариковских глаз.
И какие там сплетни ни сплетай в этом «коровьем городе», счастливей этой минуты он никогда не был во все свои семь десятков. Он ознобно улыбался сквозь снова закипавшие в нём слёзы, ничего не говорил: не горазд был говорить, не мог.