Анатолий Санжаровский - Подкарпатская Русь (сборник)
А хатка сама с кулачок, деревянненькая. Зато каких капиталов стоила. Шестьдесят тысяч долларов!
Сынки, хотел я это не писать, да куда ж денешься? Куда ж его не писать?.. Я не парубец. Отяжелели года мои большие. Хвораю, давно уже хвораю. Притерпелся к болячкам, притёрся. Собака всю жизнь привыкала к палке, здохла, а не привыкла. А я привык. Палка та же хворь, знай колотит изо дня в день. Такое дело моё стариковское, хворай да живи. Я хвораю да живу, разом всё у меня катится. И на том спасибошко. Ведь до тех пор хорошо, покудушки болит, а как перестанет, уже и нас не станет.
А заверни с другого боку, смерть знай не идёт – скачет уже ко мне на вороных. Приезжайте, закроете несчастному глаза, божеское дело сделаете. А может… А может, ещё обгоните её, отпихнёте, продлите мне век на денёк какой ясный…».
Какое-то время мать и сын шли молча.
«Берегите, почитайте мамку… – колокольчиками звенели далекие слова в материнском сердце. – Не забыл… А будь я, как Клавдюха, разве б помнил?»
И поворачивалось тихонько всё у старухи к тому, что и сплыли какие большие годы, и смыло какие в мире беды, а не забыл её вовсе Иванко. Сыздали, с чужого боку земли, вспомянул добром.
Вскипела душа, налилась маятная жалостью.
«Иване, я не сержусь на тебя. Я сержусь на одну свою судьбу… Дошло б это слово до твоего уха…»
Минутой потом, слушая письмо дальше, смятенно вздыхала…
Сам Бог ведает где, а ещё и детей к себе манит, манит жалобно, сиротливо, как кулик в болото. Зазовёт да и оставит. Что тогда?
Ох, без ран болит сердце.
– Петрик… – мать накрыла письмо широкой твёрдой ладонью, закалянело смолкла.
В притишенных глазах качнулась тревога.
«Не пускать бы мне вас к нему… А ну как… Заагитирует да оставит при себе?»
Угадал Петро материнские мысли.
– Мамко! – раскинул Петро сильные руки. – Плохо ж Вы знаете своих хлопцев. Ну разве тот же я похож, чтоб на какую там красивую трепотню клюнул? Лично у меня нигде не пропадёт. Да только запой он что непотребное, ей-бо, вот этими ручищами запихаю в авоську и в полной невредимости доставлю Вам на расправу!
– Вот этого-то, хлопче, как раз и не вытворяй. Силу свою, молодость потерял идол его знай где… Выпал из годных… Выстарился… Не работник уже…
– У меня б работал. Из миски ложкой.
– Не в лад поёшь, не в лад… А можь, ты оплановал уже всё? Замыслил везти его сюда? – Подумала. В надломе уступила: – А кобель с ним, вези. Только мне он не нужен. От живой жены женился… И ни звука даже, кто она такая.
– Словачка. Взял уже с пацанкой… Я тут, – тряхнул письмом, – всё уже наизусть знаю… Ребятья у них не завязалось. Про всё про это он и пишет дале. До мелочей всё про себя вываливает как на духу… Ответно просит: пока будете оформлять поездку ко мне, в подробностях опишите свою жизнь… Гляньте, какие они будут из себя.
Из хинной желтизны конверта Петро вытряхнул цветную карточку. Подал.
– Бож-ж-ж-жечко ж мо-ой… – надсаженно простонала старуха. Нервно сглатывая, впилась глазами в коржавого старичка с ядристо порубленным морщинами лицом, виновато и задавленно выглядывавшего из-под массивного козырька парусиновой кепки, что грузно давил на самые на брови. Старичок силился улыбнуться. Погибельное подобие улыбки он выдавил-таки из себя, а на большее его не стало. – Иваночко!.. Невжель это и всё, что оставила от тебя распроклятая чужина?!
Старуха вопрошающе подняла потерянный взгляд на тугощёкого Петра, как бы сравнивая великанистого сына с гномиком на карточке. Тяжело замотала головой:
– Не-е… Не наш тут нянько… Какой-то…горе… носец…
И женщина рядом была под стать такая же мелконькая, доход доходяга, с тяжело вытаращенными глазами, словно что невозможно большевесое, невидимое было у неё на голове.
Старики держались друг за друга.
Иначе, казалось, они б не устояли.
– Бедные, бедные… – обмякло шатала головой старуха. – Какая ж повенчала вас беда?
7
Человек по свету, как пчела по цвету.
Несподручно бабе с медведем бороться:
того гляди юбка раздерётся.
Верховину май обряжал, в гости июнь-друга звал. Белыми копнами кучились у домов вишни, яблони.
Самую силу цвета набирали и сады московские.
До самолёта ещё прорва пустого времени, и Иван с Петром прямо с Красной площади да по старой памяти качнулись на Выставку.
Выставкой братьям уже трижды кланялись: трактористы они первой руки, хлеба растят богатые, и в те встречи так полюбилось им на Выставке, что теперь, оказавшись в столице мимоездом, не удержали себя не пойти на Выставку. Ноги сами понесли.
Ходили из павильона в павильон…
Бродили по аллеям в цвету…
Дорога уморила шаг.
Однако жаль было покидать и сады белые, и солнце ясное…
А в закуренном туманом Лондоне братья уже не увидали по сути солнца, хоть и одно оно на всех.
Туман не туман, смог не смог, только завесило, задёрнуло небо какой-то мутной, зловеще-серой пеленой и сквозь неё не видать солнца в той ясности, что в Москве, что в Белках.
Вечерело.
За крышу уходило солнце.
Оплывший ржавый пятак света, будто напоровшись на шпили, вытек, из пепельно-жёлтого превратился в льдисто-алый, распух и вот такой, словно краснея за дневные дела людей, обиженно, смуро сплывал в темницу ночи.
Хитёр и громаден лондонский аэропорт Хитроу.
А дальше?
Где посадка? Когда? На какой?
Народу пушкой не свалить.
Спросить же без языка не спросишь.
На правах старшого Иван командирничает:
– Все идут, мы за ними.
Пристегнулись к одной толпе – вынесла к посадке в Австралию.
Пристегнулись к другой – притаранила, притёрла к посадке не понять куда.
– Не-е, чёрт-мать, – бормочет распаренный Иван, хмелея от усталости. – Не дело налётом лететь, куда толпа несёт. Надо драться навспроть.
– Полезли навстречу, – соглашается Петро. – Мне без разницы. Что вперёд, что назад – абы вперёд!
Петру-то что!
Петро в толпе столб.
Поглядывает сверху, посмеивается, как там в низах кипит-бубнит человечество.
Ивана же толпа мнёт, кидает на поручни, тащит, крутит и не найти ему правежа в этой коловерти.
Видит Петро, вовсе лихо Ивану. Вскинул над ним трембиту, ка-ак гуданёт! Народище так и отсыпался, мёртво отпал от Ивана.
Вольно дохнул Иван.
– С теперь ты у меня на контроле, – мягко забасил Петро, не снимая с брата безотрывного взгляда, и как только примечал, что того сжимала, заливала толпа, тотчас пускал над ней из иерихонской дуды своей громы – и сражённо валились в стороны чужестранники.
От пустой беготни упрели Иван с Петром, ноги по щиколотку утоптали.
Посбили скорость. Присматриваются…
Эгэ-э!.. Да вкруг них табунится одна и та же кучка ветродуев!
«Может быть, легла им к душе трембита? А почему и нет? Только…»
Боковым зрением Петро видел, как по короткому кивку одного из них наживлялись они давить на бедолагу Ивана, вприщурку вопросительно косясь на Петра: что же ты молчишь?
Похоже было, чтоб слышать трембиту, кучка, вызнав Петровы замашки, через минуту да во всякую минуту накатывалась на Ивана, и Петро, неосознанно чувствуя преднамеренность этой давки, с набавляющимся раз от разу озлоблением разгонял диким дуденьем толпу, и та, с радостным изумлением на время отступаясь, – понравилось лбом орехи щёлкать! – что-то веселое по-свойски лопотала.
– Как думаешь, – спросил Ивана Петро, – что они такое про нас чешут?
– А что-нибудь на «грани двух тенденций»: або эти, то есть мы с тобой, хлопцы с Верховины, або не из Лондона.
– Им же и хуже! Айда, братишок, в вокзал. С устали хоть глянем на ихний расхваленный под корень сервисок. Сядем культурненько где в уголочке. Вам надо, сами и ищите, ищите да ведите нас под белы ручки к торонтскому чертову трапу.
Плюхнулись. Сидят отпыхиваются.
Ан тебе на!
Вжимается в свет открытой двери и всё ветродуйское стадо.
Будто споткнулось о взгляды Голованей, сгрудилось у двери на самом ходу, смотрит казанской сиротой.
Отлепился один от табунка. С затравленно-заискивающей улыбчонкой подтирается ближе. Несмело тычет в Петра.
Петро готов с вопросом:
– Мистер-твистер! Что имеешь мне сказать?
– Рус… Мишья-а!.. – «Мистер» ревнул на медвежий лад.
– Понято, сэр! Русский Миша. А потом?
Обрадовался «мистер», что его поняли, летуче дёрнул Петра за рукав. Мол, внимай и обвёл в воздухе мертвенно-бледным пальцем кружок, пнул указательным пальцем в маковку кружка:
– Норд…
Петро догадался. Северный полюс!
Долбит прилипала в точку, где у него этот самый полюс:
– Рус Мишья!.. Рус Мишья!..
Жестами выпросил трехметровую трембиту и, приставив к глазам как подзорную трубу, ошалело, с рыком повёл ею из стороны в сторону: эдако вот русский медведь с вершины мира высматривает, а куда б это ему напустить свои шаги!