Аякко Стамм - Право на безумие
– А тут и не надо ничего понимать, Аскольдушка, – произнёс Берзин несколько снисходительно, как-то даже покровительственно. – Всё понятно, выстроено и прописано без нас с тобой. Мы живём в обществе, являемся его частью и должны подчиняться его законам, нравится нам это или не нравится. Человечек – существо стадное. Куда вся стая, туда и он, как бы ни упивался сам в себе рассуждениями о смысле жизни, о своём индивидуальном значении в этом смысле. Всё это блеф, основанный на обыкновенной гордыне.
– Ошибаетесь, Пётр Андреевич, – возразил Аскольд, немного задетый такой снисходительностью. – Личность всегда была и есть превыше общества. Государство, подминающее под себя личность, априори деспотично, террористично, по природе своей противоестественно и оттого гадко. Оно обречено либо на медленную деградацию, либо на стремительное самоуничтожение. Что из двух происходит нынче с нами, решайте сами.
– И эта личность, конечно же ты, Аскольдушка дорогой?
– Человек только тогда личность, если обладает двумя непременными качествами – творческим, созидательным разумом и чувственным, любящим сердцем. Такие личности составляют собой основу, костяк любого здорового, дееспособного общества. И никакая энергия, предпринимательская жилка, харизма тут не причём. Всё это лишь паста из тюбика, составляющая из себя массу и направляемая на благоустройство создаваемого личностями мира. Ты прав, Пётр Андреевич, я – личность.
– Мы перешли на «ты»?
– Давно уж… А ты не заметил, Пётр Андреевич? Ещё в поезде… Вернее ты в поезде,… а я только что… Просто пять лет ты был моим начальником… А теперь мы вроде как на равных: ты – коллекционер живописи, я – писатель. Разве не так?
Берзин ничего не ответил. Он опустил на пару мгновений взгляд, помассировал череп и налил на два пальца пахучего коньяку в тяжёлые пузатые бокалы.
– Человек, который всегда и везде всерьез отстаивает субординацию по отношению к себе, банален и глуп, – продолжил Аскольд, беря в руку сосуд. – То есть он ставит свой социальный статус выше своего же личного статуса, нанося тем самым себе абсолютно нестерпимое оскорбление как личности. Почти невозможно помешать человеку себя выпороть, но можно, по крайней мере, не быть участником этого мазохистского действа. А тебя я люблю, Пётр Андреевич, считаю тебя Личностью с большой буковки «ЭЛЬ», и за то, что ты сделал для меня, буду благодарен всю свою жизнь. За тебя! Будь здрав, боярин!
Они выпили. Углубились в закуску, будто только за этим пришли сюда. И ведь закуски у нас иной раз бывают очень даже ничего, особенно на свежем воздухе, под летним ласковым солнышком да под хороший коньячок. Некоторые, правда, предпочитают водочку, но… герои настоящего повествования собрались теперь тут вовсе не за этим.
– Что делать думаешь, Аскольд Алексеевич? – спросил участливо Берзин, и было очевидно, что участие это отнюдь не наигранное.
– Не знаю пока, – ответил Богатов, отставляя закуску в сторону. – Времени у меня теперь много. Засяду за новый роман. А там… куда Бог выведет.
– Как назовёшь-то? Или уже…?
– А ты не помнишь? Я тебе ещё в поезде говорил.
Пётр Андреевич задумался, но не отыскав нужной информации, обиделся.
– Аскольд, у меня в голове столько всего, – сказал он несколько раздражённо, – что помнить второстепенные для меня детали нет никакой возможности…
– Тогда зачем спрашиваешь? – ни разу не обидевшись, легко, примирительно ёрничая, заметил Аскольд. – Всё равно ведь через час забудешь, как второстепенную деталь.
Пётр Андреевич поднял глаза, посмотрел колко, с искоркой… но встретив добродушный, открытый взгляд Богатова, успокоился… даже расслабился.
– Ну и язва же ты, оказывается, Аскольд. А я и не предполагал…
– Это потому что тебе по должности было не положено предполагать все мои низменные качества. Только хорошее… Как о покойнике.
– Фу… Грубая шутка, – поморщился Берзин. – Ну, а если серьёзно, чем жить думаешь?
– Правду говорю, не знаю… – Аскольд снова закурил, опустил глаза, но тут же поднял их и сказал уверенно. – Знаю лишь одно – буду писать, насколько хватит подкожного жира. А как отощаю, снова пойду искать работу. Мне этот роман как воздух нужен, как ответы на все вопросы. Я, может, сам через него докопаюсь, достучусь до себя. Возможно через него всё и разрешится… Посмотрим.
– К Белле не поедешь? Я думал, ты уже чемоданы собираешь… – спросил Берзин с хитринкой, будто так, походя, будто только что вопрос этот пришёл ему на ум.
– Нет. К Белле пока не могу… Разве в чемоданах только дело? … Не могу я туда… Пока… Не имею права на такое безумие. Понимаешь ты, Пётр Андреевич? … Кем я туда, приживальщиком, альфонсом? … Я здесь-то никто, а там… Так что пока только писать.
Аскольд смял безжалостно наполовину недокуренную сигарету в пепельнице, словно от неё несчастной все беды на его голову, и отвернулся в сторону.
– А что с Нюрой? Как она? – перевёл Берзин на другую сторону, теперь уже без всякой хитринки.
– Не знаю… Я не нашёл её… Сразу после суда она куда-то пропала… Я искал, но не нашёл. Домой она так и не вернулась… Не знаю, где она, что с ней…
Богатов говорил в сторону, хотя и не курил. Очевидно, ему просто не хотелось встречаться сейчас взглядом со своим собеседником, чувствовал он в нём не только понимание, но и укор. А кому приятен контакт с укором накоротке?
– А может,… и не хотел найти? – спросил Пётр Андреевич.
– Возможно… – не стал отпираться Аскольд и посмотрел вдруг прямо в глаза бывшему начальнику. – Я и сам об этом теперь думаю… Так и думаю… Ведь ты же нашёл… А я вот не нашёл,… стало быть, и не хотел особо. Только знаешь, Пётр Андреич, я ведь теперь для неё как та Демьянова уха, с каждой ложкой всё более невыносимо есть.
– Печально всё это, – после некоторой паузы с грустью заметил Берзин.
– Печально, Пётр Андреевич, – согласился Богатов, но вдруг воодушевлённо, с какой-то даже бравадинкой в голосе продолжил, – а кто сказал, что печально – это непременно плохо? В иных случаях это даже необходимо… Жизненно необходимо… В любом случае каждый из нас вправе выбирать…
Между печалью и ничем
мы выбрали печаль.
И спросит кто-нибудь «зачем?»,
а кто-то скажет «жаль».
И то ли чернь, а то ли знать,
смеясь, махнет рукой.
А нам не время объяснять
и думать про покой.
Нас в мире горсть на сотни лет,
на тысячу земель,
и в нас не меркнет горний свет,
не сякнет Божий хмель.
Нам – как дышать, – приняв печать
гонений и разлук, —
огнём на искру отвечать
и музыкой – на звук.
И обречённостью кресту,
и горечью питья
мы искупаем суету
и грубость бытия.
Мы оставляем души здесь,
чтоб некогда Господь
простил нам творческую спесь
и ропщущую плоть.
И нам идти, идти, идти,
пока стучат сердца,
и знать, что нету у пути
ни меры, ни конца.
Когда к нам ангелы прильнут,
лаская тишиной,
мы лишь на несколько минут
забудемся душой.
И снова – за листы поэм,
за кисти, за рояль, —
между печалью и ничем
избравшие печаль.82
Помолчали. Они оба поняли, что говорить им боле не о чем. Не то чтобы оборвалась вдруг нить, связывающая их последние годы, просто сегодня, сейчас каждый из них увидел свою будущность в совершенно ином, отличном от другого направлении. Они знали, чувствовали основательно, хотя и необъяснимо, что расстаются не навеки. Но что способно свести их вновь, было им неведомо. Про то один Бог знает.
Допив коньяк и пожав друг другу руки, они разошлись с печальной радостью,… или с радостной печалью,… кто с чем, но каждый за своим.
Эпилог
Глава 31
Аскольд набросился на новый роман как одержимый, как искушённый любовник на тело юной прелестницы, которого не касалось ещё ничьё похотливое дыхание. Он писал и днём, и ночью, забывая про еду, прерываясь лишь на кратковременный сон уже под утро. Его рабочий письменный стол был завален пустыми сигаретными пачками, среди которых возвышались три рукотворные горки окурков в трёх тарелках-пепельницах да непременная полулитровая кружка остывающего кофе. Он работал вдохновенно, азартно,… ничего не сочиняя, не фантазируя даже,… ну разве только чуть-чуть, для литературы. Он вновь и вновь погружался с головой, переживал все те эпизоды своей безумной жизни, которые нынче решился-таки доверить бумаге,… всему свету. Ведь достоверно известно – всё, что знакомо бумажному листу рано или поздно станет достоянием заинтересованной публики. И он писал всем…, но в первую очередь себе, Любимой, Богу,… писал исповедь неоправданного грешника,… писал в надежде обелиться, очиститься лишь Любовью.