Фарид Нагим - Танжер
Труднее всего было собирать кухни и детские комнаты. Если аккуратно работали, то получали чаевые. Однажды в квартире богатого азербайджанца на Тверской улице засверлил стол не с той стороны. Он дико орал и даже матерился по-азербайджански, а я стоял на полу с подогревом и кое-что понимал из его слов. Если бы меня материли по-русски, то я бы стерпел, а тут просто ушел, не желая создавать лишних проблем начальнику, который хорошо ко мне относился.
Когда я переставал работать, то у нас с нею кончался и секс. Она принимала долгую ванну вечером, может быть, мастурбировала там, потом принимала по возможности долгий душ утром. Собираясь на работу, ставила кассету «С легким паром». Потом заклеивала свою выбритую выпуклую щелку белоснежной прокладкой на каждой день, такие же трусики-хрустики, потрескивающие колготки.
Жалея ее и мучаясь, что сижу без работы, я был особенно нежен с ней по утрам и внимателен, помогал ей собираться, чистил машину от грязи. Ее такие трогательные укоры, и тут же ласки, как бы боязнь на секунду выпустить из рук.
– Меня вчера уже предупредили, что если я наконец-то не верну пятьсот долларов, то они заберут машину.
– Так и сказали: заберем машину?
– Да!
– Ты врешь, Няня!
И как всегда наша обоюдная нежность вмиг обернулась лютой ненавистью.
– Да, вру, потому что мне стыдно сказать тебе: Анвар, иди работай, ведь ты же мужик, в конце-то концов.
– Вот моя работа, Няня, – я очертил рукой воздух. – Мне работать грузчиком – это все равно, что микроскопом гвозди забивать, как сказал бы Алексей Серафимыч!
– Как ты себя ценишь!
– Я хочу свое дело сделать, свой личный бренд раскрутить, я…
– Я тоже много чего хочу, Анвар, я тоже хочу, как и ты спать в обед, путешествовать, в бутики иногда заглядывать, да я просто женщиной себя хочу почувствовать, простой бабой за каменной стеной… Но тебе так удобно, я понимаю, тебе просто удобно со мной.
– Опять бомбежки в Югославии, – сказал я, прислушавшись к радио.
– Я уже устала перед Татуней оправдываться, я устала от вас…
Она уходила, возвращалась, говорила, и я знал, что все это станет моим дежавю, все это потом будет другая женщина делать, и я вдруг почувствую, что все это уже было, что Няня так же делала, а сейчас она сделает вот что, и та будущая женщина сделает это за Няню.
Удивительно и даже смешно, с какой железной последовательностью исполнялись все женские пункты, о которых мне талдычил Серафимыч.
– О-о, я поняла! – вдруг сказала Няня. – Я поняла, кто сломал тебе жизнь, я так и слышу эти слова про губительниц женщин, которыми тебя науськивает этот уродец. Ты понимаешь, что он испортил тебя, как мужчину, посмотри, ты даже сидишь как-то по-женски.
– Доллар падает, что ли? Когда падает доллар, в мире сразу начинаются проблемы.
– Это точно!
И я понял, что мне надо быть мужчиной и что я не хочу быть мужчиной, по крайней мере, не хочу быть мужчиной только ради Няни, только для нее. Вдруг бездонная усталость в душе, проще умереть.
Дождь. Мокрые листья березы вспыхивают за стеклом, перепрыгивают с места на место. И сразу же гром, от которого вздрогнула створка окна в моей ладони, и весь дом вздрагивал волнами.
Темно. Сыро. Пахнет пыльным, отсыревшим мертвым деревом. Ночь. С той стороны бабочка. Она трепещет треугольными облаками крыльев и бежит, перебирая лапками вверх по стеклу. Думал об ее бессмысленных и прекрасных движениях.
Четвертого октября уехал Ассаев, приближались холода, и я поехал за серафимычевской теплой курткой. И снова это знакомое чувство в душе: страх перед дальней дорогой без денег, когда, чтобы попасть из одной точки в другую, нужно преодолеть множество преград, незаметных обычному глазу. И все же я доехал.
Прошел год, и я как-то стал замечать Переделкино. Эту церковь, это кладбище, этот мост через Сетунь с ее водой защитного цвета. Это все вдруг стало передо мной и теперь осталось в моей жизни. Увидел, что старый Дом творчества построен в год смерти Сталина. Удивился, как мягко, по-домашнему горят фонари, светя больше внутрь себя и совсем чуть-чуть освещая повисшие возле них голые сучья, и обливая нежным блеском зелень травы, утопающей в желтых листьях. Увидел эти бревенчатые домики в парке, эти асфальтированные дорожки, точь-в-точь повторяющие все изгибы старой тропинки между сосен. Увидел этот мелкий отрез пруда с глубоко и просторно отразившимся в нем небом и деревьями.
Пахнет слезами. Горят уши, даже щиплет кончики. Я осматривал этот дом уже как посторонний. И я все еще боялся, что кто-то выследит, как я иду на дачу.
Пили чай с Серафимычем и молчали. На нем мой старый, продранный свитер. На все мелкие и незначащие вопросы он отвечал односложно. А когда-то говорил без умолку, и сейчас, с ним молчащим, было очень тяжело.
Мне неудобно было спрашивать про куртку, и, когда он ушел в ванную, я запихал ее в пакет и выставил за окно.
Я спросил у него про деньги.
– Есть, как всегда. Тебе нужны?
– Нет, я сам хотел тебе дать.
– Что, богатым стал?
Пошел покурить на крыльцо, как это делал когда-то. Вернулся, с тихим ожесточением собирался в прихожей. Он, склонившись набок, сидел на стуле и смотрел в окно, глаза его блестели.
– Пойду я.
Он молчал и крепко сжимал ладони меж колен. Я вышел и тихо придавил дверь. Когда пробирался за курткой, вдруг увидел его в ярко освещенном окне. Он схватился за голову. Потом побежал к двери. Открыл ее, услышал мои шаги и снова прикрыл. Я зашел.
– Анвар! – с такой родственной интонацией это у него получилось. – Здесь крыса завелась, она бьется об дверь ванной, мне страшно! А с тобой я ничего не боялся…
– Купи отраву.
– Возьми фонарик, Анвар.
– Нет, не надо… Хороший фонарик…
– Куртку мою возьми, я все равно не буду ее носить, она мне не идет!
– Хорошо… Покурим на дорожку?
– Я не курю.
– Я пошел.
– Иди, иди, а то обвинят, что переспал с гомосексуалистом. Всё, иди. Вперед!
– Счастливо тебе.
– Да подавись ты своим «счастливо».
Маленький, он сидел на ступенях лестницы на второй этаж. Я смотрел на эти его смешные туфли с высокими каблуками, сиротливо наступившие один на другой, и мне хотелось заплакать от ужаса того, что делаю с ним. Я вышел. «Что же ты наделал, Анвар?! – я стоял на дорожке, сжимал кулаки и встряхивал ими. – Господи, прости меня. Прости меня за него. Бис-смилля рахман и ррахим».
С октября, по протекции Няни, работаю в отделе PR телекомпании КТВ. Ездил с их начальником Гарваничем в СОВ-ойл маркет консалтинг, все записывал, «как мой личный писатель» – так Гарванич меня назвал. Он очень газовал и дергал свою мощную машину. Так же, наверное, газовали и дергались мысли в его черепной коробке. Я радовался, боялся, и замирала душа. «Ведь был же Гёте тайным советником у князя и писал, оставалось время. А еще есть братья Саатчи, как мы с Димкой… у меня тоже потом останется время, чтобы свое писать».
Машина подпрыгивала вперед. Подташнивало. Вылез возле метро. Увидел урну, но рвоты не было, только горькая слюна. Бомж смотрел с сочувствием.
Позвонил Полине Дон, мне хотелось отомстить Няне за то, что стал тем, кем не хотел, и в этот момент почуял в себе, как в матрешке, всех мужиков, от Германа, Гарника и так далее.
– Приезжай, – просто сказала Полина.
В сонном забытьи приехал на «Сокол» и долго думал, из какого выхода метро к ней выходить, в переходе всё очень резко и жестко, освещение кажется острым и особенно искусственным, зимние, стеклянно-прозрачные люди. Вспомнил и, стесняясь, купил в киоске презерватив, потом ещё. Упаковку одного из них надорвал зубом, чувствуя резиновую склизь. Купил грейпфрут, как всегда – у женщин-Козерогов пониженная кислотность. По дороге вспоминал ее номера – кодового замка, этажа, квартиры, и не помнил, ждал, когда пойдут люди, которые здесь живут. Показалось, что я родился и всегда жил здесь, и потом жил со своей женой Полиной, и вот возвращаюсь после долгой командировки в опасные страны… а разве есть еще какие-то другие люди, связанные со мной?
И было неловко перед нею, перед ее усталой щедростью, и сам себе казался особенно маленьким, неудачливым и бесполым. Она села мне на колени, как бы торопя время и желая разделаться. В большой этой генеральской комнате было холодно и холодный ясный свет за окном, и она внутри казалась холодной, слишком скользкой, и его быстро и тихонько стошнило в этот холодок. Что-то не то творилось там у меня.
Прямо от нее я позвонил Няне и с удивлением видел краем глаза, что Полине это приятно.
Я стоял в переходе и смотрел на это множество полуобнаженных девушек на коробочках женского белья. И вдруг почувствовал, что я не хочу этих женщин, и сам не знаю, зачем смотрю на это бесконечно и чего хочу. Это ОНА с завистью смотрела из меня на то, как красиво, выпукло и туго перетянуты их тела. Она ощущала эту приятную, перетягивающую боль, эти твердые резинки, так резко обозначающие границы твоего тела, это нежное стеснение и желание чего-то несбыточного, невозможного, когда мучаешь самое себя непонятно зачем, потом будет только смешно, когда наряжаешься, подбриваешь подмышки, лобок и ноги, наверное, только для того ненасытного мужчины, который сидит внутри тебя самой и толкает к другим мужчинам, тем, которые ему более или менее нравятся, привлекают его чем-то – глазами, голосом, силой, особым запахом подмышек и шеи, формой рук, бедер, ягодиц или большим кадыком. И я вздрогнул, оттого что шевельнулась в моей руке ладошка Саньки. Он ждал и понимающе смотрел на меня снизу вверх.