Василий Аксёнов - Десять посещений моей возлюбленной
И уж потом – стоим мы с ней, с Таней, на улице уже почему-то – потому что места в пляске не хватило мне, раздолья, может быть?.. – тут вот провал, не помню почему, – возле больницы – там и больница-то, одна лишь слава, обыкновенная избенка, в передней крохотный медпунктик, покой приемный, а за казёнкой, в горенке, она, медичка, проживает временно, но, может быть, блаженно, – стоим мы с ней, с Таней, на улице почему-то – и тут, на улице, она, Таня, как на грех и как всегда, красивая, нос хоть бы, что ли, посинел, нет, и глаза, хоть и не видно… ночь не совсем же еще белая – темнеет… в ночной рубашке, хоть и холодно, нуля-то выше, но немного, это про градусы, еще и ветер, а я в матроске, бескозырке, в клешах, хоть и до моря далеко, я тут, в Масленниковой, как морской десантник, но не до смеха мне, – и я кричу, как будто заблудился, – а темнота-то, и не удивительно, свет только косо из окна – на нижний край ее рубашки, – и я кричу: я же люблю тебя! – сквозь горло, спиртом опаленное. А у нее, у Тани, наполовину за три года будто убыло, и тут уж все, ничем беду такую не исправишь, это – как смерть: в одну лишь сторону, – скоро и на другую половину убудет, но я же не могу принять такое, в меня такое не вмещается, тесно во мне пока и одному отчаянию, кричу в лицо ей: я же люблю тебя! – как будто до меня никто и никогда и не любил – а что, и может: все так любили бы, оглохли бы от внутреннего крика. А она – сама, как дерево, безгласна, и руки у нее немые, как ветви ивы в ноябре, и это так больно – как от ненависти, и мне так хочется в ответ на эту немоту ее ударить, и я поэтому уже кричу: я же люблю тебя! Она – немая. А потом: Олег, мол, много… Что много, что?! Много чего?! – кричу. – Ты, мол, о чем?! Молчит. Волчица. И что тут сделаешь? Да ничего. Ножом бы в пах ей. Или убиться самому. Но как? И я штакетину – там палисадник кривенький, запомнил – ее, занозистую, выдираю и колочу ею наотмашь в больничном окне стекла – они во всем как будто виноваты, – чтобы ее, медичку, не ударить. В двух окнах, угловых, до стеклышка все, помню, выбил, а до других не дотянулся, но вот штакетину – о палисадник же и – раздубасил в щепы. Мечусь. Кричу – но это и не крик уже, а хрип, как у собаки, долго лаявшей, – будто швырнул мне ловко в глотку кто-то хрящу: я же люблю тебя!.. Ты это, дескать, понимаешь?! Но не то что-то, чувствую, не то, и говорю – а самому из кожи, как змее, наверное, во время линьки, вывернуться хочется – так худо мне, – и говорю: Я поползу до дому, дескать, до Ялани. Она – стоит, в ночной рубашке – как рекламная, – руки опущены – по швам, как у матроса при команде смирно, и произносит: Много, мол… Как будто что-то взорвалось. И для меня-то неожиданно: заговорила! Да много, много-то чего, мол, – спрашиваю так я: зло, но шепотом. Три года – много, говорит. Кричу опять: но я-то больше ведь! Я – и три года – несравнимы! Это как… что… как что, и не придумал. Упал на дорогу. Темно. Отполз – как червь – сколько-то. Вскакиваю. Подбегаю к ней. Отпрянула назад – белеет. Свет из окна – мимо: искрит на инее – тот на траве. За локоть развернул ее – тушь под глазами у нее – так некрасиво, глупо, хоть и – зеленые… как август. Рыдает молча – будто ящерица. Бесит. И чувствую я, что жить мне без нее будет мука, уйти сейчас – как умереть, и оставаться тут – бессмысленно: цугцванг какой-то. И понимаю, что мне не поползти теперь уже нельзя – безвыходность тупая. И я пополз. Смотрел на нее долго – пятками. За поворотом оглянулся – тьма сплошная. Носом уткнулся в гравий: стылый. Ухом послушал землю – тишина. И я заплакал.
Но не поднялся. Распутица. Машин мало. Ни одной. Ползу. Светает – ночь короткая. Сыро. Туман. Матроска и тельняшка на локтях разодрались, локти в крови – горят – словно подфарники. Да и коленки – на них картошку хоть пеки. А на душе – все сладостнее, сладостнее… Уснул, наверное. Уснул, конечно. Потом и слышу: коростель сначала – а после: звук – вроде машина резко вдруг затормозила. Тихо. Чуть погодя и дверцы – слышу – распахнулись. Подступают ко мне молча. Мужики. Поколотить было хотели. И говорит один из них: Эй ты, скотина, из-за тебя бы, сука, и садись! Водитель. Голоса не распознал. Да это же Олег, – Андрюха Есаулов. – А ты-то, дескать, тут откуда, Черный?! – и так: зубами – как железками – но не противно. Валерка Крош. Серега Есаулов. К девкам поехали, до Верхне-Кемска. У них бутылка в «бардачке». Достали. Выпили. К полудню только привезли меня – домой внесли – был без сознания я – пьяный.
За мотоциклом Вовка съездил через день. С Валеркой Крошем. На его «Урале».
Галя Бажовых умерла. При родах. Сын у нее, Олег, остался.
Апрель – май 2009
Январь – апрель 2010