Андрей Коржевский - Вербалайзер (сборник)
Перестройка перестройкой, а протоколы комсомольских собраний помощник начальника политотдела по комсомольской работе лейтенант Малков проверял несколько раз в год, немедленно информируя о выявленных недостатках подполковника Чурбанова, который вызывал меня к себе в кабинет и долго убеждал в том, что по своим грехам пропуска в будущий коммунизм я не добьюсь, а и сейчас он мне закатит выговор с занесением, так что следующего звания придется дожидаться долго. Так же волшебный фельдкурат Кац в «Швейке» грозил узникам гарнизонной тюрьмы лишением в перспективе Царствия Небесного, а прямо сразу – карцером. Протоколы я писал за несколько месяцев сразу, изобретая и тематику собраний, и слова выступавших, и принятые решения, и все прочее. И однажды чуть не наказал меня за антикоммунистическую лень коммунистический бог, триединство которого утверждали бородатые хари на плакатах, причем (прости, Господи!), как и в Библии, бог-отец Маркс был точно еврей, бог-сын Ильич был явный шабат-гой, то есть еврей, не соблюдающий субботы, а бог-дух святой Энгельс тем и прославился, что кормил Маркса, недаром ведь говорится «святым духом сыт».
Подошел ко мне как-то один из активных и перспективных комсомольцев и сообщил, что собирается подать заявление о вступлении кандидатом в члены КПСС. Я пожал плечами – что же, вступай, мало ли кто во что вступает, сам я уже состоял, от меня что требуется? Он рассказал, и пригрезилось мне, что слышу пилатовско-булгаковский крик «Преступник! Преступник!» в непревзойденном исполнении Чурбанова. Дело в том, что в одном из протоколов я записал от балды, что этому самому комсомольцу поставлено на вид, имея в виду через пару протоколов снять взыскание, – кому какая разница, никто и не узнает, а работа ведется, но – забыл, законченная тетрадь протоколов уже была сдана на вечное хранение в спецчасть, а комсомолец успел заявить Малкову, который поинтересовался у него неснятым взысканием, что ничего об этом не знает. Будущему кандидату в члены партии я сказал, чтобы он не волновался – все это дело на мне, а ему ничего не помешает. Тут звонит мне Малков и говорит, что нехорошо, мол, получается, как же так? Я на голубом глазу заявил комсомольскому помощнику, что он невнимательно читал протоколы и взыскание на самом деле давно снято. Тот, справедливо убежденный, что наконец-то меня уличил, велел явиться с тетрадью протоколов к Чурбанову. Так подпоручик Дуб поймал Швейка с бутылкой запрещенного к потреблению коньяку и велел ему выпить ее из горлышка, надеясь, что тот никак этого сделать не сможет, после чего его можно будет на законном основании упечь на гауптвахту. Потом Швейк, выпивший коньяк и сказавший, что это была железистая вода, повел офицера к колодцу, где обалдевший Дуб выпил стакан провонявшей навозом воды, да еще и заплатил за нее. Спасло меня то, что до окончания рабочего дня оставалось всего полчаса. Явиться было велено завтра. За десять минут я успел добежать до штаба, выпросить у секретчика свою тетрадь и подрагивающей потной рукой на предпоследней в тетради пустой странице записать: «Дополнение к протоколу №… Слушали… Постановили… взыскание снять».
На следующее утро заданный Чурбановым Малкову после просмотра протокольной тетради вопрос «Это как?» звучал для меня бетховеновской «Одой радости» и всеми песнями ABBA сразу. Малков не здоровался со мной месяца два. Чурбанов, встретив меня во время политзанятий с прапорщиками, сказал, что мне следует подумать о профессинальной партийной работе, – аппаратчики всегда уважали умение извернуться.
Перестроечная истерия ширилась и множилась, как трудовые почины, правда, никто так и не понимал, в чем перестройка должна выражаться предметно, особенно непонятно было, что следовало перестраивать в военной службе, для которой понятия строй и перестроиться, в колонну, скажем, по трое – вовсе не диковина какая. Догадок было много, но все – неправильные. Оказалось, что единственным человеком, который верно осознал суть перестройки и творчески ее выразил, был именно Буратино-Пиноккио.
Долгим своим крестьянским размышлением, а это не шутки – пацану из глухой деревни, послужив в армии, поступить в военно-политическое училище и так далее, замшелым своим политотдельским разумом Чурбанов понял главное – перестройка ничем не отличается от прежних основных лозунгов, вроде «Экономика должна быть экономной», «Пятилетке качества – рабочую гарантию» и даже «Миру – мир», то есть главное – объявить, что все уже сделано, все так и вышло, как гениально предвидели лично товарищи, а что там на самом деле – так разве это важно? «Партия – наш рулевой», «…пламенеет впереди» – и вся недолга.
Когда коммунисты собрались на отчетно-выборное собрание, где предполагалось обсуждать итоги первого года перестройки, всем их сомнениям был положен предел: возле трибуны висел изготовленный силами политотдельского художника рядового Болдуману (сына владелицы Уголка Дурова Натальи и молдавского, что ли, театрального деятеля) плакатик, на котором список членов парторганизации сопровождался тремя графами и крестиками в той или иной графе против каждой фамилии. Графы были такие – «Перестроился», «Не вполне перестроился», «Не перестроился». Перестроившимися объявлялись отличники боевой и политической подготовки, не вполне перестроившимися, но имевшими такой шанс – те, у кого не было троек по учебным дисциплинам, от политподготовки до выполнения нормативов физподготовки. Я, натурально, оказался в небольшом числе тех, кто не перестроился, потому что со своим ростом и весом ну никак не мог пробежать три километра за нормативное время, а что я отлично плавал и преуспевал в челночном беге, никого не интересовало. К несчастью КПСС, в то время ни меня, ни кого-либо другого уже не интересовало, считают нас перестроившимися или нет. Единственный раз я видел эмоцию на лице Чурбанова, когда он представлял свой плакатик собранию, а собрание дружно хихикало, смеяться в голос было еще рановато, должно было пройти еще года два. Лицо Перестройщика, набрав красновато-коричневого оттенка (такой бывает запекаемая на шампуре шашлычная свинина), опустило углы губ, насупилось и, казалось, вот-вот всхлипнет закаленным в партийных проработках носом. Подполковник Чурбанов был обижен на тех, кто не оценил его совершенно искренней заботы – ведь он сделал все, чтобы никто не мучался излишними думами, объяснил, что все это – чепуха, – не расстраивайтесь, ребята, и не такое бывало, это не троцкизм и не волюнтаризм, подумаешь – перестроиться, да еще всем вместе… Не учел Перестройщик, как и тогдашние лично товарищи, что никто волноваться и не собирался, что всем уже давно все равно, – чего бояться, если за неверное понимание лозунга перестали сажать.
Мне кажется, что жизнь Чурбанова окончилась именно тем осенним вечером, когда он понял, что и он, и КПСС, и СССР и все с ними связанное – живые мертвецы, что он, плоть от плоти партии и народа, существует в своей функции сильно временно. Такой шок не проходит бесследно, что-то меняется в судьбах обреченных людей, наверное, то, что они становятся внутренне готовыми к скорому финалу, и кто-то это учитывает, как недостатки в написании протоколов. Он погиб через несколько лет, страшно погиб. Вместе с двумя своими сыновьями на «Москвиче» он ехал по кольцевой дороге, и у машины на полном скаку отлетело колесо. Чурбанов сумел удержать «Москвича» на дороге, подрулил к обочине, вышел из машины вместе со старшим сыном и они стали толкать ее сзади, стараясь выкатить подальше, чтобы там уже спокойно поставить запаску. В них на большой скорости влетел «КамАЗ». Слава богу, хоть младший его сын остался жив.
Когда я об этом узнал, служа к тому времени в другом совсем месте, вспомнил четыре строчки из стишка, написанного в рабочей тетради для политзанятий в то самое веселое времечко.
Перестройка под бой барабана —
Тот же шаг в измененном строю.
И опять подполковник Чурбанов
Взглядом трогает спину мою…
Что же, так оно и было, вот только с тех пор, как он погиб, в этих строчках больше чем два изначально заложенных смысла.
Счастливая Лена
…Таинственный сок простаты…
Ю. Семенов
Кто ее знает, была она счастлива или нет. Для нас это совершенно неважно, сколь бы бесчувственным не выглядело такое отношение к человеку вообще и к этому человеку в частности. Важно то, что у нее были все возможности быть или чувствовать себя счастливой, хотя это – в принципе – одно и то же, как и у любого другого человека, не обделенного природой и людьми изначально и категорически. А что еще важнее – была у Лены Лыткиной особенность, делавшая ее потенциальное (или реальное – не знаю) счастье гораздо более возможным, чем среднестатистическое, которое учитывают психиатры и социологи.
Все, что наисследовали и напридумывали профессоры и ассистенты про физические и химические причины возникновения влечения к существу другого пола – эндорфины всякие, обонятельные аттрактанты и одинаковые микробы под коленной чашечкой, – это все, очень может быть и даже наверняка, так и есть. Кто спорит? Но ведь это все и действовать должно избирательно, не так ли? Почему, скажем, Дуся сохнет и мокнет при виде Васи, а Вася торчит только от Муси? А сама Муся взводится, как пружина АК-47, только лицезрея статую Лужкова в фартуке работы Церетели, чтобы сойти с боевого взвода, как та же пружина, в нежных объятьях 18-й учетный день пьяного дворника Мухаметзя-нова? Отчего, мне, например, глубоко фиолетова сериальная няня-Заворотнюк, а значительная часть прогрессивно-мужского человечества города Москвы только и думает, как бы славненько оно ее трах-бабах, уж не оплошало бы. Или вот был у меня в ранней юности приятель Вовка Фомин, он уважал полные ноги средней волосатости, а я уверен, что погода будет хорошей, только если ее (погоду) показывает Елена Ковригина.