Андрей Коржевский - Вербалайзер (сборник)
– Когда?
– Вот приведем вас в божеский вид, а там – при первом удобном случае. Так договорились?
– Жида не губить.
– Хорошо.
Про переживания Леонида Борисовича Вайсброда можно и не рассказывать.
…Надобный день настал, настал, конечно, как все на этом свете настает, рано ли, поздно ли, – кто ж это ведает, – это ведь – откуда смотреть, да и как смотреть, опять же… Да и смотрит кто… Праздничный был день – 7 ноября 1982 года. В Москве на улицах пощелкивали от холодного ветра флажки и флаги красные, к вечеру сизые тучи раздернулись на закате и подсветились малиново, как свежий фингал на полнокровной роже хорошенько отметившего сугубый свой праздник потомственного пролетария. Совсем уже село солнце, когда из отсидевшего положенный прием Кремля Генерального секретаря Центрального комитета Коммунистической партии Союза Советских Социалистических республик, Председателя Верховного Совета того же Союза республик тех же и прочая, и прочая, и прочая, маршала Леонида Ильича Брежнева, дряхлого старца, давно и телом, и душой, и разумом немощного, отвезли на дачу. Пару часов Леонид Ильич приспнул, потом народец кое-какой ближний подгреб, до половины десятого потостировали , выпивая умеренно, в братской дружбе и надежности будущего утвердились – в последнее время Главнокомандующий чуустуоал себя намного лучше – и его самого заверили , обцеловались подробно, разъехались чинно. Тут-то к заднему крылечку кухонному, тихо шинами шурша, причалили две машины неприметные с номерами неброскими. Через пятнадцать минут в кабинет Леонида Ильича в сопровождении Сергея Петровича ввели Петеньку. Темный сразу же вернулся в смежное с кабинетом помещение, где оставался ждать еще один человек – высокий, старый, чуть грузный, с высокими залысинами, с прохладными всезнающими глазами за стеклами тонкой оправы очков. Через десять минут мимо ждавших прошел прикрепленный с подносом, на котором уместились бутылка «Зубровки», рюмки, несколько тарелочек с заедками. Через час с четвертью Петр Петрович Петров самостоятельно вышел из кабинета, Сергей Петрович принял его под руку, а высокий в очках постоял минут пять недвижно и тоже – пошел к машине. Выйдя на улицу, он огляделся и сказал сразу же оказавшемуся рядом Сергею Петровичу:
– Запись – завтра. Утром. Контроль усильте.
– Слушаюсь, Юрий Владимирович.
Уехали.
На следующий день в Москве прошелестели разговоры о том, как здорово Джуна подлечила Генерального, просто чудо какое-то; спите, жители Багдада – все спокойно…
А утром этого самого дня, ноября восьмого, в половине девятого, за завтраком, Виктория Петровна, любопытная, как и все жены, хоть царя, а хоть золотаря, уже уколотая инсулином, спросила:
– Лень, а кто вчера к ночи-то приезжал? Ничего не случилось?
– Знаешь, Вить, – вздохнул Леонид Ильич, – привезли мне вчера пророка все-таки. Сколько просил…
– И что? – Виктория Петровна не очень и удивилась, привыкла, что нет в этой жизни невозможного.
– Ну что, что… Все тебе рассказывать, что ли? Не будет войны, не волнуйся.
– А ты?
– Что – я?
– Ну, все-таки…
– Я про это не стал. Не хочу. Вот что интересное сказал – что он потом с Галей дружить будет. О как! А как, когда – я забыл спросить, другого важного много… Ну, это – может, она с кем только… И вот еще что сказал, непонятно как-то, что вот у него голова пустая и что мы все без царя в голове живем… А я? А что потом царь-то появится, ну, в голове, но цари-то уж другие будут… А головы не станет… Не верю я… Зря все, что ли? Какие цари? Ладно… Поеду, Вить, в Завидово, на воздухе отдыхается лучше… Цари…
Восьмого вечером и девятого в середине дня Генсек стрелял с вышки в кабанов, прибегавших на поляну за щедро разбросанной морковью, потом вернулся на дачу, за ужином съел три куска жареного налима, принял снотворное, лег спать и не проснулся. Первым из соратников прибыл к телу тот самый, высокий, в очках. Он побледнел немного, взглянув на покойника. Власть принял уже спокойно, не бледнея, – как будто знал – надо. Конечно, знал.
Сергей Петрович, Темный, слово сдержал, причем, надо полагать, он его не нарушил бы, даже имея приказ соответствующий; такие не врут – незачем. После трех операций, две из которых делали Петеньке в присутствии самых могучих медиумов, поддерживавших с ним контакт мысленный (пациент хирургов сам направлял), и долгой химической прокачки хилого его организма сказано было твердо – все, лучше не будет уже. Хватит. Пациент Петров превратился в не сильно быстро, но соображающего мужичонка, временами загорающегося лихорадочной скороговоркой – невнятица! – и надолго затухающего, мрачноватого, вялого, на взгляд – противного, часто со слюнями на подбородке, обросшем редким и жидким волосом. Когда Сергей Петрович спросил Живого, где устроить его и как, «сами понимаете, при соблюдении необходимых предосторожностей», тот, подумав недолго, сказал:
– А туда, где тихо. Тихо где, – видно было, что Петеньке нравится управляться собой своевольно, без пытки потаенным бытием.
– Ну, тише всего в тюрьме. Отличные могу предложить варианты, – природное ехидство Сергея Петровича и не собиралось прятаться. Его наступало время, страшное да смешливое.
– Ты со своими шуткуй. Ну?
– Монастырь еще хорошо, там рады будут – клад-то какой, в старцы можно – Жития читать, в церкви сейчас опять на старцев спрос, как что – к ним… Да что, да как… Конкуренция, правда, высокая. Мало, мало жаждущих жизни праведной, святоотческий пример надобен…
– Тебе бы в юроды.
– Надо будет – пойду. Ладно, пошутили. Так что?
– А вот что – в Добрыниху. Там поживу. И тебе – без хлопот. Так?
– Пожалуй, и так. Может…
– Нет.
– Хорошо. Прощай.
…На два почти десятка лет остался Петенька в Добрынихе. Его никто не трогал – велено было, а и он ни к кому не лез. Поначалу – долго – привыкал Петр Петрович к новому для себя житью, радовался перетеканью окружных рощ из лета темно-зеленого в разноцветную осень, потом – в черно-белую зиму, прораставшую все-таки нежно-салатовой рябью берез и сафьяновыми лопушками мать-мачехи по овражным уклонам. Только в лес не ходил, никогда, а так – жил и жил, телевизор даже смотрел время от времени. Потом привык и опять – жил и жил, чего не жить, – жизнь-то вечная. Так он думал, а может, и знал, Петенька. Иногда приходили в дом скорби сытые батюшки из ближнего храма Отрады и Утешения, гоняли чаек, а когда и закусывали с медицинскими начальниками, незаметненько так рваную разговорную тропку выводя на странности причудливые, кои ущербным от Бога свойственны, – а вот, мол, про Петрова вашего поговаривают… Да что вы, что вы, у нас такого сроду не было, – Ивановы вот, Сидоровы – интересуетесь? Да нет, это так, к слову, – прихожане толкуют… А-а, ну-ну, чаю вот еще не согреть ли? Или – наливочки смородинной?
Постепенно дичала в России жизнь, дичал парк вокруг сумасшедшего дома, дичали санитары и пациенты, и ветер, ветер, многие до того года казавшийся прирученным, одичал до частых бурь и ураганов даже; кормить в Добрынихе стали совсем плохо, почти никак, тоже – вонюче до дикости. Покатились по стране, сминая ее и перекручивая неразгрызаемыми узлами, вьюги людские и вихри нелюдей – знай подбирай раскиданное, под сполохи грозовых зарниц засевая родные просторы плевелами лихолетья и усобиц, которые прорастали разбоем, скотством и бедностью. Плохо стране, где царь – пьяный дурак. Ур-рр-я-а! Сердцем выбирай, сердцем, – голова – к чему? Был бы хвост – вилять…
Приступил бы, наверное, голодать и Петенька, привыкший было к относительной сытости, – на кашах овсяных и манных он раздобрел без движения нужного, а слушать его мало было охотников, – своего бреда немерено. Но вот – всполошились как-то в Добрынихе, мыли, мели и мазали – а зачем? А вот зачем – по-Петенькину вышло, а как же. Привезли к умалишенным бывшецарскую дочь Галю, Галину Леонидовну – упокоиться на старости лет от алкоголизма и женской несытости. Да ведь разве вылечишь? Да и надо кому? Вот разве Петенька – тот стал ежеденно навещать распухшую старуху, толковали они подолгу, интересно так – каждый о своем, и обоим нравилось, тут и кормился Петр Петрович. И никто, кроме него, чуткого, не замечал, не видел, как приблизился, подполз к зданиям красного кирпича Лес. Не соснами рыжими, не дубами раскидистыми – нет, нет, нет… Чахлыми осиновыми перебежками, засадами ольховыми, липами да папоротниками, дикой ежевикой сладкой, лужами и болотцами – окружал… А Петенька-то знал, ведал да чуял: ото всего в мире бренном убежать можно и должно Духу Незримому, ото всего; от Церкви Божьей – просто: не соглашаться, и все тут; от Темноты власти гибельной – да вот хоть здесь, в Добрынихе, с придурками вровень, – не желай большего и на тебя небось не позарятся; ото всех людей еще проще – плюнь на них и плюй почаще, – им ведь так только и нравится, чтут. А от земли, от грязи гниющей, жизнь дающей и в себя вбирающей, ни плоти не убежать, ни духу – не оторваться, сколько ни воспаряй. Так уж тут все устроено. Такое место. Петеньке – с новой-то головой – просто хотелось быть. Увидев как-то в охранной будке неприметного дедка в разбитых валенках, мирно что-то льющего сторожу в стакашек из солдатской фляжки, того самого – «Я – Лес, лешачок…», Петенька решил – пора.