Эден Лернер - Город на холме
− Шрага!
Это в дверном проеме нарисовалась Бина с тележкой продуктов.
− Ты зачем волочила тележку по лестнице? Почему ты меня не позвала?
− А мне помогли – обезоруживающе улыбнулась Бина.
− Кто?
− Фейга. Мы вдвоем дотащили.
Фейга это наша соседка и лучшая подружка Бины. Встречая меня на лестнице, она в ужасе прижималась к стене и отводила глаза.
Бина забегала по кухне, раскладывая продукты, и выдала следуюшее сообщение:
− Ты не представляешь, что у Котеля[18] творится!!!
Прекрасно. А главное, содержательно. Если бы я приходил к командиру в армии с такими донесениями, то стал бы посмешищем всей базы, меня бы прозвали “Стамблер-ой-что-там-творится”.
− Что?
− Там женщины молятся группой вслух. У них настоящий свиток Торы. Они его вслух читают, представляешь?.
Бедная моя сестренка. В ее возрасте, когда я уже начал кое-что понимать, я завидовал девочкам. Их в школе учили хоть чему-то полезному, давали хоть какие-то знания, нужные в реальной жизни. Если девочка управлялась с домашней работой, она могла читать что хочет, думать о чем хочет, особо бойким удавалось даже подрабатывать. Не то у мальчика. Мальчику в этой жизни определено четыре занятия – есть, спать, молиться и учиться. Если мальчик был замечен за каким-то другим занятием, он тут же попадал под подозрение. А Бина искренне любила Тору и заповеди и завидовала мальчикам. Она смотрела на этих женщин с их свитком Торы, как гадкий утенок в сказке смотрел на белых лебедей. Как я, несчастный мальчишка в длиннополом кафтане и штраймле, смотрел на солдат – таких счастливых и свободных.
− Ты тоже будешь.
− Буду что?
− Учить Тору и Талмуд. Молиться. Станешь ученой и благочестивой женщиной. Если ты этого действительно хочешь.
− Талмуд девочкам учить нельзя.
− Ты опять за свое? Легче повторять чужие глупости чем подумать собственной головой? Кто сказал, что нельзя? Где написано, что нельзя? Они хотят держать нас всех в невежестве, чтобы нами было легче управлять.
− Шрага, не кричи. Посмотри на Ришу. Ты ее напугал.
Риша сидела бледная, маленькие исцарапанные руки дрожали. Я предусмотрительно вынул нож из детских пальцев и прикрыл дрожащую Ришину руку своей.
− Я не на вас кричу. Я на них кричу. Прости, Бина.
Бина запихнула в холодильник пакет с потрохами, предназначенными для супа, и продолжала рассказывать.
− Госпожа Розенцвейг на них кричала. Госпожа Гровбайс тоже и еще какая-то женщина, я не знаю кто она. А потом ученики йешивы стали раскачивать мехицу[19] и кидать стулья.
Я бы с удовольствием в этом месте разразился гневной тирадой в адрес этих, с позволения сказать, благочестивцев. Этих и других таких же, которые так блюдут свою нравственность, что наорать на полуслепого ребенка, случайно задевшего их на улице, считается не только нормальным, но и похвальным. До сегодняшнего дня я давал им возможность пожертвовать собой ради заповеди – просто хватал за шиворот и несильно бил головой об стену, отсчитывая вслух удары на иврите – и так пока скулить не начнет. Но после сегодняшнего разговора с Малкой я понял, что с этим пора завязывать. Да и Ришу эти демонстрации травмируют, она потом полдня успокоится не может.
С не меньшим удовольствием я бы сказал Бине, что госпожа Розенцвейг злая и черствая женщина с вечно поджатыми губами, что на моей памяти она никому ни разу не сказала доброго и приятного слова, что она достала всех своими придирками и показным благочестием, что даже родные дети уехали от нее после женитьбы – кто в Бней-Брак, кто в Бейтар-Илит, кто вообще в Штаты – чем дальше, тем лучше. Про госпожу Гровбайс я мог бы сказать, что ее единственное достоинство – это голос как, йерихонская труба, но я с роду не слышал, чтобы она высказала собственную мысль. Да, это лашон а-ра[20], но я имею право на свое мнение, тем более что оно полностью подкреплено фактами.
Конечно, я всего этого не сказал. Не потому что мне внушает ужас нарушение запрета лашон а-ра, а потому что я люблю Бину. И если я хочу сохранить ее доверие, если я хочу разговаривать с ней о более важных и серьезных вещах, чем готовка и стирка, я должен быть старше и умнее и забыть на какое-то время о своих эмоциях. В конце концов, в шабат я могу уйти ночевать к гверет Моргенталер и там самовыражаться сколько влезет.
− И что ты по этому поводу думаешь? – задал я “открытый” вопрос, как учила меня гверет Моргенталер. Вопрос, не содержащий в себе ответа. Других вопросов подросткам задавать нельзя, это их обижает. Да что подростки. Мне тоже стоит большого труда не заводиться, когда мне задают вопрос, уже содержащий в себе ответ. Как говорится, не делайте из меня идиота, я его сам из себя сделаю.
− Я думаю, что если ты хочешь приблизить евреев к Торе, то не стоит на них кричать и кидать в них стулья. Для Бога нет ничего невозможного, но если мне покажут хоть одного еврея, который стал фрум[21] от такого воздействия, я буду очень удивлена.
Я удоволетворенно откинулся на спинку стула, и стул отчаянно заверещал, протестуя против такого обращения. Я был доволен. Все-таки им не удалось оболванить мою сестру и отучить ее пользоваться разумом, который Всевышний ей дал. Недаром ее зовут Бина[22].
Остаток дня прошел в беготне по хозяйству и с младшими детьми. Ночью мне приснился сон одновременно прекрасный и кошмарный. Сначала был сверкающий лед, на котором стояла осыпанная цветами Мишель Кван. Потом каток исчез и через окно салона я увидел наш двор, где стояла уже не Мишель Кван, а Малка Бен-Галь. Она смотрела вверх, прямо на меня. Губы ее шевельнулись, и я уловил слова “Ты сильный, Шрага. Ты справишься”. Во сне я попытался открыть окно, чтобы ответить ей, и тут в Малку изо всех других окон полетели камни. Окно не поддавалось, стекло затвердело, стало непробиваемым. В отчаянии я схватил стул и со всей силы швырнул в окно. Посыпались осколки − и тут я проснулся.
Потом потянулась обычная рутина, которую изредка украшали приятные сюрпризы. Сначала объявилась инструктор по Брайлю и пальцевой азбуке из общества слепых – милая, доброжелательная хабадница средних лет в очках с толстыми линзами. Она обещала приходить три раза в неделю по два часа и обучать Ришу. Потом позвонили из реабилитационного центра и сказали, что Моше-Довид принят в группу лечебной физкультуры, где занимаются одни мальчики. Я только обрадовался возможности позвонить Малке и пожаловаться, что некому его туда возить, как нарисовался волонтер из Яд Сара. Мы договорились встретиться в литовской синагоге на углу. Волонтер оказался симпатичным подростком сефардского вида, одетым как ученик литовской йешивы. Он рассказал мне, что их рош-йешива требует от каждого ученика посвящать сколько-то времени в неделю добрым делам, причем с каждым учеником обговаривает количество этих часов отдельно. Я не мог не восхититься. Он обещал возить Моше-Довида через весь город в реабилитационный центр, а заодно передал подарки – сделанную на заказ трость для Риши и кислородную маску для Моше-Довида. Вообще с тех пор как я стал искать для них помощь, я начал постоянно сталкиваться с харедим из других общин. В армии их не было. Для меня стало большой неожиданностью, что в других общинах степень верности Торе не измерялась тем, насколько сильно ты ненавидишь окружающих. Мне – демобилизованному солдату с вязанной кипой на голове – отказали в помощи только пару раз. Повезло же мне родиться в такой… такой общине. Просто слов нет.
Приближался очередной шабат. Я узнал, что отец намерен пригласить учеников и окончательно укрепился в намерении слинять на два дня к гверет Моргенталер. Пусть отец проведет шабат как ему хочется, в мире и спокойствии, не расстраиваясь при виде сына − отступника и урода. Кроме того, я принципиально не желал готовить на эту ораву, подавать им на стол и вообще изображать гостеприимство. Если мама и Бина считают это богоугодным делом и рады этим заниматься, то я не вправе им мешать. Но мне больно, когда мою мать и мою сестру держат за прислугу, мне обидно, что никому даже в голову не приходит поблагодарить их за их труд, я уж не говорю о том, чтобы помочь. Ну конечно, легче читать гимн абстрактной эшет хаиль[23], чем оторвать от стула одно место и помочь собственной жене. Я скучал по гверет Моргенталер, по ее мудрости, ее мягкой иронии, по вечной сигарете в тонких пальцах. Я чувствовал, что настало время “выговориться по проблеме”, как любил выражаться лейтенант Дрори. Меня очень беспокоили братья, Залман и Нотэ, каждый по-своему. Я уже год жил дома, и за все это время Залман не сказал мне и десяти слов. Характером он был до смешного похож на меня – бескомпромиссный молчаливый одиночка, он никого не боялся, не просил, ни перед кем не заискивал. Он жил только Торой, всех сторонился, а меня просто ненавидел. Я чувствовал ледяное дыхание этой ненависти всякий раз, когда мы сталкивались в коридоре или на кухне, и признаюсь, мне было очень не по себе. Это было в сто раз хуже проклятий отца или пристального взгляда рава Розенцвейга, разглядывавшего меня как амебу под микроскопом. Я понимал, что Залман не стал бы так ненавидеть меня только под давлением общественности. На общественность ему вобщем-то глубоко наплевать. Так за что? Что я ему такого сделал? Когда мы были маленькими, я никогда его не бил. С Нотэ вообще было непонятно. Бар мицву он отметил, штраймл в подарок получил, но это не прибавило ему ни энергии, ни мотивации, ни желания работать руками или головой. В учебе он, в отличие от Залмана, не блистал и больше всего на свете любил есть и спать. Я понимаю, мама все время хочет спать, но мальчик тринадцати лет, от чего, спрашивается, он так безумно устал? Неужели ему не скучно жить такой растительной жизнью? Слов нет передать, как он меня раздражал.