Борис Носик - Смерть секретарши (сборник)
– Правда, – согласился Валевский, глядя на эскалатор, ползущий им навстречу.
В конце концов, он должен сделать это ради нее. Все не так просто. Жизнь человека идеи, в особенности жизнь русского человека идеи, полна сложностей…
Папенька встретил их в вестибюле: он беседовал с беленькой, пухлой администраторшей. Он сказал, что вышел их встретить, а потом вспомнил, что ему нужно договориться с администраторшей о продлении. Но Валевский, который давно наблюдал за повадками этих людей, с первого взгляда понял, о чем он там договаривается с администраторшей. Предчувствия не обманули Валевского – папаня был ходок, он был именно по этой части, пузатый, но еще не старый провинциальный армянин. И нос у него был Нинин. Вернее, у нее был его нос. Это был удар, потому что версия о новгородском носе давно уже стала их милой семейной легендой.
Он вызвал лифт, шустро поднял их в номер и усадил за стол. Коньяк был уже открыт – на столе было много закусок, разные сорта рыбы. Папенька объяснил, что его поезда мчатся по стране – чу-чу-чу (Валевскому показалось даже, что папаша для убедительности выпустил дым) и его проводники везут во все концы страны дефицитные товары, исправляя ошибки нашей торговли. Папенька был музыкален, он тут же спел им, нарезая колбасу: «Стучат, стучат, стучат колеса…»
Они выпили первую – за прочный брак, потом – вторую – за советскую семью, третью – за советских детей и тут же четвертую – за дружбу народов. С горя Валевский быстро захмелел, потом просто вырубился. Папенька говорил об армянах: это был великий народ, у них была лучшая в мире азбука, они раньше, чем русские и чем грузины, приняли христианство. Но они были несчастный народ: они были рассеяны по свету, и в один прекрасный день, а может быть, два прекрасных дня, впрочем, не таких уж прекрасных, конечно, – турки вырезали два миллиона армян. Теперь армяне должны вырезать два миллиона турок – подобное нельзя прощать, так что это большая национальная задача. Армяне дали миру половину великих людей – художник Айвазовский был армянин, певец Шарль Азнавур, адмирал Исаков и так далее. Армяне, наконец, очень деловой народ.
– Где армянин, там еврею делать нечего, – сказал Нинин папа, и душа Валевского при этом народном афоризме возликовала. Вот оно, утверждение христианского духа, твердое и четкое разделение, размежевание мира. Валевский начал говорить, впрочем, не так гладко и связно, как всегда. Он был сильно пьян. Он сбился. Он что-то никак не мог вспомнить, как звали Маштоца. Мисрак или Месроп.
– Пусть папа расскажет… – перебила его Нина. Она тоже изрядно замазала. – Он все знает про своих нацменов.
– Я вам расскажу, чтоб вы знали, – сказал отец. – Это никакого отношения к попам не имеет. Это торговая поговорка, ара. Где армянин, там еврею… и так далее. Потому что евреи, я вам скажу, тоже неплохо по торговой части умеют. Что касается меня, то я вам скажу так: вы знаете, как меня зовут в управлении дороги? Дважды еврей Советского Союза. Ничего? Потому что мать у меня лично была просто-напросто ростовская еврейка. Так с кем лучше иметь дело? Со мной. Кого послать? Меня.
Дальше Валевский уже ничего не слышал. Он испил до дна свою рюмку, не слушая, за что они пьют. Может, они выпили за свитки Торы или звезду Давида. Может, они пили за обрезание. Он ошалело смотрел на этого неукротимого папеньку, который успел приволочь в номер беленькую администраторшу и теперь поил ее коньяком, совал ей за пазуху конфеты. Потом Валевский увидел, что его Нина, совсем пьяная, целует папеньку, а тот держит руку под кофточкой у администраторши. Наконец папенька вызвал им по телефону такси, свободной рукой удерживая при этом администраторшу, чтоб она не вернулась к служебным обязанностям…
Потом Нина спускала Валевского на лифте, и подпирала, и тащила, и толкала – до такси, от такси, до дому, вверх по лестнице…
– Ну, заводной старик, – говорила она. – А свадебный подарок ты видел? Когда я поцеловала его?
– Ты целовала его, – безутешно повторял Валевский. – Твоя мать его целовала. А эта беленькая? – Он заскрипел зубами.
– А тебе до нее что? Она что, моя мать? – взвилась Нина. – Или ты сам ее захотел? Так ты к ней не подъедешь. Она тебе не даст. Бабки надо швырять. Капусту. Понял?
Валевский ничего не понял. Он понял только, что все очень плохо. Мир рушится, и нет ничего твердого. Нет дисциплины. Нет порядка. Ночью ему приснилось, что два пузатых, черных мужика – армянин и еврей – забрались на его брачное ложе и хотят его изнасиловать. Он был Нининой матушкой. Он был шлюхой-администраторшей. Он был новгородской вольницей…
– Поверни его, – сказал армянин. – Пусть поблюет.
– Не надо, пусть так, – сказал еврей.
Валевский страшно закричал, но они продолжали свое черное дело. Армянин особенно усердствовал. Он был дважды еврей Советского Союза. Ночью Нина вызвала «скорую помощь». А утром позвонила на работу и рассказала все подробности страшной ночи Евгеньеву, с которым она была на более короткой ноге, чем с другими.
– Ты Колебакину только ничего не рассказывай, – посоветовал Владислав Евгеньевич. – Он этого может не оценить. Мозговой трест свихнулся…
– А что теперь делать? – спросила Нина.
– Может, еще обойдется, – сказал Евгеньев. – Нервное напряжение. Столько лет без отпуска. Такой накал борьбы. Пусть полежит. У меня есть знакомый психиатр. Но боюсь, что он тоже…
– Что «он тоже»? – всхлипнула Нина. – Кто он? Сумасшедший? Еврей?
– В общем, не совсем то, что нужно, – сказал Евгеньев. – Боюсь, не стало бы твоему хуже при виде его шнобеля…
* * *Когда Риточка сказала ответственному секретарю Юре Чухину, что ей надо с ним серьезно поговорить, Юра струхнул. Он не любил этот тон и не любил серьезных разговоров. Это могло означать, что ей что-нибудь от него нужно, а этого он тоже не любил. И вообще, не так уж трудно было догадаться, о чем может идти речь. Влюбилась, понесла, украли профсоюзные деньги… И он должен помочь. Юра наперечет знал эти их шутки и не склонен был верить ничему из того, что она собиралась ему рассказать. Однако пустить это дело на самотек в период оформления – ни в коем случае. Да, это правда – он ночевал у нее два раза за последние три месяца, но это еще не повод… Он был морально готов к любому разговору и сказал, что согласен, но только не сегодня. И не завтра. Вот, если хочешь, послепослезавтра, в четверг после работы, часов в восемь заеду, идет? Только не здесь, не в редакции, ради Бога, сама понимаешь… Черт его знает, какой оборот может принять разговор – лучше вне редакции. К тому же если это у нее дома, то все неприятности еще могут завершиться приятностью.
Прикидывая в уме все возможные варианты разговора, Чухин решил, как всегда, запастись сувенирами – остались еще французские колготы (те, что стоят двугривенный в магазине «Тати»), цепочки для часов, наклейки для ванной, еще какая-то дрянь. И конечно, есть еще пара пластов, самая что ни на есть фирменная музыка; будем это иметь про запас в дипломате вместе с бутылкой – и все одолеем…
Юра Чухин был человек трезвый, и все у него было путем. Конечно, в этот раз они там в МИДе что-то слишком долго телились с оформлением его новой поездки, и редакция успела ему порядком надоесть. Но в общем, и здесь можно было кое-что полезное сделать – протолкнуть пяток материалов для нужных людей, завязать кое-какие знакомства; к тому же и разгуляться тоже, позволить себе кое-что на родине, чего не решишься делать в Париже, так сказать, потешить темечко. Юра Чухин считал себя человеком Запада. Дома он бывал временно, а люди, которые копошились здесь все время, безвыездно, представлялись ему все-таки низшей категорией соотечественников. Однако, высоко ценя западный уклад жизни и «их возможности», Юра отлично понимал, что многие из благ здесь гораздо доступнее, чем там, особенно для человека, который живет и там и здесь, умело используя разницу в конъюнктуре и возможности конвертируемой валюты. Самое пребывание там, даже недолгое, накладывало на человека, вернувшегося оттуда, особый нездешний отпечаток и относило его к числу избранных. В то же время этот избранный, в отличие от местных пижонов, отлично знал, чего не бывает там, а точнее, что ему никогда не обломиться там и что тамошнее не превосходит здешнего. И надо сказать, это были вещи, весьма существенные для жизни. Конечно, они и здесь предоставлялись человеку лишь на вполне определенном, высоком уровне – но Юра уже почти подобрался к этому уровню, и сейчас, хотя ожидание ответа, как всегда, его несколько нервировало, он все же ценил и эту передышку, и все, что он мог здесь получить. Здесь для него было больше простора и меньше надзора. Меньше можно было думать об этих неконвертируемых деньгах. Были женщины, выпивка и закуска, а также все, вместе взятое, в прекрасных условиях русской природы и дачной местности. Все это для души, для себя, так сказать – куолити эв лайф, качество жизни, и все же главное в твоей жизни происходит где-то там, когда ты в отъезде, а если и здесь, то в высотном здании на Смоленской площади, за твоей спиной. Там, конечно, много своих ребят, но еще больше незнакомых, не своих, а следовательно, еще чьих-нибудь, и они тоже, конечно, суетятся, суют своих туда, где лучше, и только уж на самых задворках сидят ничьи люди, которых можно списать хоть на радио, хоть в журнал «Профсоюзы» – на простую редакторскую должность, на полное забвение, но он, слава Богу, пока еще не попадал в эту категорию, впрочем, никогда ведь нельзя знать, особенно когда висишь вот так на волоске, между небом и землей, потому-то и нервничаешь. Конечно, в смысле материальном он не сидел на мели, кое-что набежало, а в последний приезд они с женой толково подсуетились оба, изучили конъюнктуру и привезли все, что надо, но это же не вечное, все тает в Москве так быстро, здесь же в магазинах – ничего нет, куда ни ткни. А ведь действительно страшно было бы тут жить как все, непонятно даже, как они тут живут, как исхитряются? Как-то хитрят, конечно, химичат, иной раз даже непонятно, откуда что берется. Порой, впрочем, кое-что становилось ему понятно, и эта понятность его трогала – вот как у Риточки, например, у которой своя нехитрая химия. И все же многое еще было непонятно вокруг и оттого неприятно, чуждо, как-то даже враждебно, хотя, казалось бы, не должно быть, свои же люди, вроде как этот вахлак Валевский в дохрущевских брюках со своей уборщицей (а ведь, помнится, она была ничего года полтора назад, тоненькая такая, хиповала вовсю, расспрашивала про хара-кришну, причем в самый какой-нибудь неподходящий момент). Как он живет, такой Валевский, на что? Или тот же Коля, разъездной – такой, поглядишь, сокол, куда там! – а сам ни разу еще в загранке не был, хоть бы и на экскурсии, недосуг, говорит. А то еще приходит к Риточке автор – не еврей, а чудище, про какого-то своего Калмансона все пишет – зачем живут такие люди, как живут?