Борис Носик - Записки маленького человека эпохи больших свершений (сборник)
Обзор книги Борис Носик - Записки маленького человека эпохи больших свершений (сборник)
Борис Носик
ЗАПИСКИ МАЛЕНЬКОГО ЧЕЛОВЕКА ЭПОХИ БОЛЬШИХ СВЕРШЕНИЙ
Роман, повесть, стихи
Записки маленького человека эпохи больших свершений
Памяти М. П. Данилова
ЗИНОВИЙ КР-СКИЙ
в те годы когда он начал вести свои записки.
Фотография любезно предоставлена его другу-редактору бывшей супругой Зиновия.
Предисловие редактора
Человек, который представляет на суд немногочисленных читателей эти разрозненные записи, ни в коей мере не может считать себя их автором по той простой причине, что он их не писал. Часть из них передана ему на хранение его прежним другом-приятелем Зиновием Кр-ским перед тем, как этот скромный и достойный человек совершенно сгинул, исчез и даже неизвестно, обитает ли в единственном нам доступном, столь незначительном по размерам, если верить науке, но столь привычном для нас мире. Вторая часть была передана издателю другом исчезнувшего Зиновия Михаилом Петровичем Даниловым, ныне покойным. Оказавшись владельцем этого непонятно для чего пригодного наследия, Ваш покорный слуга испытал сильнейшую растерянность и даже был вынужден изменить обычной своей пассивности и пренебрежительности, с которой ранее трактовал как свои собственные немногие и весьма скромные произведения, так и произведения друзей: мало ли, мол, что на свете пишут, не все же читать и уж тем более не все печатать для всенародного обозрения. Да и зачем печатать? Эта последняя мысль при всей своей внешней безнадежности сильно поддерживала автора этого вступления в его собственной литературной судьбе.
Однако на сей раз он встал перед рассуждением совершенно иного свойства. Человеческая и сочинительская судьба злосчастного Зиновия К. сложилась настолько уж несоразмерно жалобно, что абсолютно пренебречь этим непонятно с какой целью переданным в мои руки ворохом исписанной бумаги было бы в некотором роде несправедливо или, как говорят люди более нас просвещенные, неэтично. С другой стороны, положение оказалось щекотливым, ибо при всей своей любви к так странно исчезнувшему другу-приятелю автор этих строк, воспитанный на лучших образцах русской литературы, не мог заставить себя признать бумаги, оставленные другом, достойными выйти в свет и как бы встать тем самым в один ряд с творениями столь почитаемой нами русской литературы, ныне учительницы всего света, а раннее — и говорить нечего. Более того, странный жанр этого очень уж, согласитесь, домашнего и доморощенного произведения нуждался в определении, ибо ничто не может быть напечатано без такого определения: повесть — так повесть, эссе — так эссе, дневник — так дневник, максимы — так максимы, иначе получается, как говорил Основоположник, — махизм, поповщина, негативизм всех и всего. Вот в какое затруднительное положение поставило издателя этих бумаг попавшее в его руки наследство, или, выражаясь научно, литературное наследие. Более того, последняя часть этого наследства состояла из каких-то частных писем, которые уж и вовсе литературным произведением считаться не могут.
И все же автор сего предисловия не смог отказать в просьбе, которую как бы обращали к нему эти непутевые страницы, оставленные его неизвестно куда сгинувшим другом Зиновием Кр-ским, человеком невыдающимся, незаметным и как таковой тем более заслуживающим сострадания и компенсации. Ваш покорный слуга предпринял труд и подверг себя риску издания этих записок, которые при всех своих ужасающих низких достоинствах показались ему, однако, очень похожими на их собственного создателя, Зиновия К., маленького человека эпохи больших свершений. Издатель дал возможность читателю (впрочем, легко ли ныне представить себе такового) ознакомиться с текстом, однако не удержался от того, чтобы не оговорить кое-где своего отношения к этим незрелым и сугубо личным записям.
Надо признать, что работа над текстом повлекла за собой для автора этого предисловия и еще более обременительные последствия. Увлекшись прочтением, он стал чаще думать об ушедшем неизвестно куда своем друге, вспоминать некоторые совместные эпизоды их жизни и даже в конце концов (с единственной целью дать полноту и разборчивость этой книге, а кроме того, подкрепить своим хотя и небольшим, а все же существующим уже литературным авторитетом это издание) решился написать в манере нынешней, а не черт знает какой прозы одну часть, посвященную жизни и приключениям Зиновия Кр-ского на поприще искусства и жизни.
Вот теперь, после небольшого объяснения, облегчающего душу Редактору и понимание пружин читателю, можно непосредственно отослать вас к бумагам Зиновия Кр-ского — где он днесь бедняга?
В. Мякушков[1]Часть первая
Глава 1
Я потому не могу с должною строгостью отнестись к своему внешнему действию и в отношении других людей, что все время как бы почитаю себя за жертву, которой не счастливится и не везет, а если вот — повезло на недолгое мгновение, то это лишь для возмещения той несправедливости, которая мне была сделана, так что я должен в обычном своем существовании принимать все как должное, а не искать в себе слабых мест и порочных действий в отношении ближнего.
Вот хотя бы взять и сегодня — целая неделя болезни, а солнце сияет на улице, и я, кажется, немало наказан, поскольку все дни без работы, тут бы и подумать с серьезностью над тем, в чем я был и грешен и несправедлив и гадок к ближнему, так что отвернулись от меня почти все мои друзья, ставшие ненужными, но я — нет, все думаю о выздоровлении, которое одно принесет мне компенсацию упущенного времени.
И вот что я вам скажу: это все от потаенной мысли, что я себе не принадлежу и что эта вся свободность моя — временная, не сегодня-завтра она кончится и снова будут мной распоряжаться, как захотят, а раз так, то и надо урвать это время с наибольшей приятностью. Не знаю даже, согласитесь ли вы со мной, вполне возможно, что собственная ваша жизнь протекала по другому руслу, но мной — я настаиваю — вся эта свобода воспринимается как случайная, и во сне мне снится одно и то же: говорят, что мы, мол, вас выпустили по ошибке, а теперь извольте снова — и год, и два, и три… И даже самая эта ситуация, в которой довелось побывать, она ясно представляется уже только во сне, а так вспоминаются одни детали, никак не дающие целого. Например, солдатский сортир…
* * *Дело в том, что просыпаешься ты еще до подъема, за несколько минут, от страха, что сейчас будут будить, или от того, что сержанты уже встают и разговаривают громким голосом, потому что все рано будить придется. Но ты все еще лежишь и опасаешься чего-то, а именно громкого крика: «Рота, подъем!» — боишься, что он вот-вот раздастся, и он раздается: «Рота, подъем!» — «Взвод, подъем!» — «Отделение, подъем!» И потом — «Выходи строиться». С этого момента кончается твой подневольный сон и начинается подневольное движение в продолжение целого дня. На улицу ты должен выйти в ночной рубахе, потому что зарядка, но еще до зарядки будет много холода, потому что зима и даже здесь, в теплой Араратской долине, в шесть утра все же морозно. Возле казармы, огромного глинобитного амбара с двухэтажными койками, мы стоим, дожидаясь тех, кто замешкался внутри, потом бежим через плац в дальний конец, где такой же, как наша казарма, глинобитный и длинный солдатский сортир. На улице морозно, так что мы плечом к плечу не спеша мочимся в длинный желоб, устроенный внутри сортира, а сзади, надев на шею ремни, оправляются те, чья нужда обстоятельней, и, если б не эти засранцы, которым с утра приспичило, в сортире была бы вполне клубная обстановка, а так, пожалуй, нет, и, плюнув в их сторону, ты выходишь на холод и глядишь с отвращением на нежно-розовую снеговую вершину двугорбого Арарата. На улице еще почти никого нет, черт его знает, где они все, наверное, еще в сортире, ты ежишься в ночной рубашке х/б, но не двигаешься, потому что двигаться еще заставят, а тебе бы сейчас постоять бы да подремать, прежде чем начнут гонять вокруг всего плаца в тяжелых кирзовых сапогах до тех пор, пока эта двугорбая гора не запляшет у тебя перед глазами в ритм сердцу. Так что, в конце концов, ты поворачиваешь и снова идешь в тепло, в сортир, и снова стоишь, прислоняясь плечом к ближнему, пока не выгонит нас всех из сортира рота связи, у которой та же нужда, — выгонит уже на целый долгий день…
* * *Ну да, конечно, сейчас ты свободный как птица, и вся твоя несвобода как бы придумана, но эта мысль, что тебя еще могут повязать, что всегда могут, — она и делает тебя как будто отпускником в увольнении, да еще без увольнительной записки: не знаешь, какой патруль придерется.
И еще, конечно, вопрос нацпринадлежности. Тебе, может, наплевать на эту принадлежность, потому что тебе-то все равно и, по совести говоря, наверно, всем все равно, и тебя не клюет жареный петух, ты ходишь смело по земле, и если где прижмут сегодня, то главное, не думать об этом, работай дальше — дальше будет лучше и что-нибудь подвернется, и Господь тебя не оставит, как же — вот птица певчая еще меньше твоего имеет, а кормится, ну и ты проживешь. Но вот наступает день, когда кто-нибудь, от своей собственной нужды или неудачи, от слабости или от злобы, говорит тебе вдруг, что ты не такой, не настоящий: в общем, намекает на ущербную твою принадлежность, которая не то чтобы хуже его собственной, а чем-то все же не та, что нужна. И этим он заставляет тебя думать о том, о чем ты думать считал недостойным. Заставляет тебя думать по их образу, по их законам, и тем достигает своей цели, потому что ты уже не свободный странник на земле, а носитель шестиконечной обиды в душе, с принадлежностью к обиженному клану. А тебе ведь противны кланы и противна насильственная к ним принадлежность. Может, это и не всегда и даже совсем редко случается, но оно может случиться, и от того в тебе не умирают разные воспоминания, например, профессорские очки, царствие ему небесное, плохой был человек. Или лошадиная морда редактора, или красное рыло кадровика, и кое-какие милые твои друзья-интеллигенты, которые сходят с круга и у тебя же ищут утешения, чтобы ты подтвердил высокий характер их неудачи: их принадлежность к слабому большинству и твою — к наглому торгующему меньшинству. Мутная обида стоит тогда в твоей душе. Ты не обнимаешь больше человечество невидимым объятьем, не подставляешь ему для поцелуя и для пощечины одутловатую щеку, а мысленно бьешь невинных по красным мордасам, по николаевской бороде, по слепым очкам… За что же вы так себя, и меня, и нас всех, которые могли быть лучше? Взять вот те же очки…