Александр Давыдов - Бумажный герой. Философичные повести А. К.
Откровенно говоря, к однозначному выводу я так и не пришел, – мне для этого не хватило беспристрастности. Откуда ж она возьмется, коль это не просто какая-нибудь книга, а все мое существование целиком, где и завязка его, и его предел? Стилистику я уж точно не мог оценить, ибо сам выраженье ее стиля, – изящен я или неказист, пускай другие судят. Лишь отметил в этой книге сочетание гладкописи, когда скользишь бездумно по верхам лингвистики, упиваясь самим звучанием слов, и косноязычия, когда мысль или чувство мучительно приискивают свое выраженье в слове. Разумеется, второе куда ценней и продуктивней с точки зрения прирастанья смысла, хотя для меня-то, героя, истинная мука вдруг очутиться в уродском мире невнятного становления. Однако это и есть подлинное движение, развитие мысли и речи, которые обречены затем упокоиться в гладкописи. Иные страницы буйствовали, как необъезженный конь, норовя сбросить седока в бессмыслицу, иные напоминали покорную клячу, уныло пощипывающую травку; иные строки – звонкую твердь, иные – слякотное болото, иные казались водянисто-бесцветны. Подчас мой неведомый автор будто захлебывался словами, а подчас разводил нудную, на мой вкус, тягомотину, которую – не исключаю – полагал вратами истины. Иногда я себя чувствовал раздерганным на почти бессвязные абзацы; иногда, ухватив точную, как он наверняка считал, формулу, автор с виду бесцельно ее разматывал на многих страницах. То он бывал, с моей точки зрения, неуместно лапидарен, то некстати многоречив. Хоть я и не графолог, но личностные черты моего автора свидетельствуют, что почерк его должен быть премерзким, – хорошо еще, что не пришлось путаться в его каракулях, поскольку он для письма применял сперва пишущую машинку, а затем – компьютер.
Видимо, его постоянные повторы, которые могут показаться занудными, тоже явление стиля. Я ведь давно замечал, что мое существование, бывало, впадает в какой-то маразматический круг, когда раз за разом возвращаются одни и те же ландшафты, лица, происшествия лишь только в легком несовпадении. Очень, надо сказать, мучительная для меня круговерть. Однако и придающая моему существованью музыкальность. Его симфоническое начало я как никогда ощутил, вчитываясь в строки, средь которых блуждал, их скандируя слово за словом. Даже нет, если прислушаться чутче, мое бытованье напоминало не симфонию, а сюиту, которая всегда уплывает в бессмертие. Я даже подумал, не в этой ли музыкальности выражено истинное чувство и даже цель автора, – помимо слов, фраз и абзацев. Музыкальность в широком смысле, которая не только звук, но и пауза, что я переживал наиболее мучительно, как замиранье сердца, которое неизвестно, восстановит ли свой ритм, иль та окажется вечной, ибо уже грянул финал. Так сразу и не поймешь, значительные, значимые ли это пустоты, откуда сквозит тайна, где таится обнаженный смысл уже помимо слов, иль просто заминка, упадок творческих сил, минутная слабость, не увлеченного текстом автора, – или, может, он потерял нить повествования. Иногда будто проваливаешься в какую-то черную яму, где хлад и мрак, где ни видений, ни прошлого, ни будущего. Однако и на том спасибо автору, что я не обнаружил себя цитатой из какой-нибудь другой книги, – а то и многих. Это уж точно было бы для меня невыносимо, – а ведь даже покончить с собой, на что отважились довольно многие выдающиеся литературные творцы, для персонажа проблематично: Отелло, Анна Каренина и мадам Бовари, сам знаешь, по сю пору живехоньки и переживут века.
4Как видишь, в целом к своему автору я, хотя и строг, но справедлив: отметил и достоинства, и недостатки, притом что у литературного героя, как и у человека жизни, всегда больше претензий к своему существованию, чем удовлетворенности им. К автору я испытывал двойственное чувство: с одной стороны, мой предполагаемый кукловод вызывал у меня естественное раздражение, с другой – все ж мы с ним не чужие. Разумеется, не совпадаем целиком, но родственны в важнейшем: так выходит, что его беда – моя беда, его загвоздка – моя загвоздка, его победа – моя победа, его пораженье – мой провал. Он, конечно, объемней, чем я, пред ним распахнуто небо, его молитва – молитва в полном смысле, моя же – бессильная мольба пред замкнутыми небесами. Его ждут ад или рай, а я способен лишь приобщиться к его аду и раю. (Но, кто знает, может, и существует некий Лимб литературных героев, откуда они навевают человечеству дивные иль, может, грозные сновидения, где они сами собой завершают оборванные сюжеты и пестуют новый миф, что в срок овладеет миром ему на счастье или на беду; где будто сами себя додумывают недодуманные мысли.) Он – человек во всей истинно человеческой силе и слабости, мне ж приятно думать, что я выраженье лучшего в нем – сгущенье творчества, мысли и ответственности. Я недоступен Божьей Благодати, но зато надо мной не тяготеет первородный грех. (Но ведь, может, он, мой автор, именно меня-то и преподносит небесам, для которых у него нет другого дара?) Он реален, а я только воображение. Зато он-то смертен (позже, как увидишь, я это признал даже его преимуществом), а я могу лишь тихо и немучительно угаснуть в общечеловеческой памяти. А то и вовсе там не оставить следа, будто меня и не было, – иль, может, сохраниться пыльным томиком во всемирной библиотеке, унылой, будто колумбарий. Он изначально предан смерти, своей черной матушке, образом которой напитана каждая страница моей (точней, его) книги, моя же смерть все ж для меня, что ли, не судьбоносная угроза (притом и гибели автора я не предстою, ибо она мало отразится на моем существовании). Иногда мне казалось, что я вовсе не подвержен времени, а так и буду бродить по эпохам неким, если можно выразиться, бумажным Агасфером. Как тут не пожалеть моего несомненно смертного и смятенного создателя, который умеет упрощать сложное, и отчаянно путается в простейшем? Впрочем, для меня-то он бессмертен, ибо вовеки веков мой автор, а я его герой.
Конечно, ощутив себя книжным героем, я пережил омерзительное чувство. Однако ты знаешь, что я долго грустить не привык, вскоре мне сами собой приходят утешительные соображения. Да, автор первичен, а я вторичен. Казалось бы, очевидно! Однако все ж тут поставим знак вопроса. Так-то оно так, но, сам знаешь: нередки случаи, когда герой побеждает автора, будто бы силой отнимает первородство. Каждый творец отчасти алхимик, он будто взращивает гомункулуса (уж какой выйдет – Франкенштейн или Галатея), который потом живет своей жизнью. Герой всего лишь марионетка? Ха-ха! Возьмем, к примеру, чтоб не мелочиться, самого Гамлета, величайшего из всех литературных героев: так он своего автора, можно сказать, стер в порошок, сглодал и косточек не оставил, оттеснил словно б на обочину истории, даже и вовсе поставил под вопрос его историческое существование. Гамлет, какой уж там принц, он король, даже император гуманитарии, пуп человеческой цивилизации, а его скромнейший, весьма ненавязчивый автор без внешности и с только ошметками биографии, разве что исторический казус или, скажем, филологический ребус – вековечная увлекательная задачка для конспирологов-любителей. Условный Шекспир стал сам чем-то вроде литературного героя, притом отнюдь не из первостепенных, а его Гамлет (или правильней сказать «Гамлет и его Шекспир»?) в веках лишь крепчает, впитывает все новые смыслы, живет своей величавой жизнью, погибнув уже миллионы раз на театральных подмостках.
Собственно, что литературный герой, лишь выйдя из-под пера, – а верней, лишь попав под книжный переплет, или в духе времени, повиснув на каком-нибудь сайте всеядного интернета, – обретает независимое от автора существование, и так понятно. Он подпадает уже общественному попечению: может равнодушной общественностью быть сразу отправлен в литературный Лимб, где обретаются как поделки графомана, так и причуды слишком уж самостоятельного и неукротимого таланта (томительно дожидаясь своего часа, который может и вовсе не наступить) или же, – в редчайших случаях, – подобно тому же Гамлету или Дон Кихоту, с каждым годом, а тем более веком, все грузнеть и наливаться мощью, впитывать бесчисленные трактовки, интерпретации, воплощения в различных искусствах, мнения, сомнения, осмысления и переосмысления, аргументы и контраргументы, дебаты, дискуссии, научные прозрения и околонаучную ересь. На другой день после премьеры в «Глобусе», которая вряд ли стала по тем временам сенсацией, Гамлет был вполне скромным пареньком, под стать своему непритязательному автору, теперь же это всемирный проект – грандиознейший плод духовно-интеллектуальных усилий многих выдающихся умов и дарований, куда уж как шире первоначального авторского замысла. Уже не создание безликого Шекспира или какого-нибудь титулованного дилетанта, – что, коль и останутся в веках, так лишь отблеском всемирно-исторической славы своего героя, будто б его следствием, но не причиной, – а вдохновенным твореньем всего человечества. Стоит отметить, что даже и внешний его облик с веками переменился: в тексте Гамлет жирный, одышливый увалень, на подмостках же – всегда стройный красавец.