Вацлав Михальский - Собрание сочинений в десяти томах. Том девятый. Ave Maria
Сюжет украинский. Может показаться пародией на современную незалежность: уборщица живет в Москве, но русского языка не знает и знать не хочет – объясняется исключительно на мове. Дочка ее – Саша Галушко – ученица медицинской школы – находит, что это даже выгодно: в школе много парней и девушек с украинскими фамилиями, гораздо более веселыми, чем ее. «Например, Перебийнос, Макитра, Нетудыручка… Как правило, это дети наехавших в Москву с Украины по временному найму… разнорабочих».
Опять-таки: не поддавайтесь анекдотическому отблеску этой «макитры». Дело серьезно! Украина прикрывает Россию. Сашенька – никакая не дочь разнорабочей, она дочь адмирала, уничтоженного советской властью, и мать ее – никакая не уборщица Ганна Галушко, а графиня Анна Мерзловская, знающая, что, если она произнесет хоть фразу по-русски, стукачи и слухачи по выговору вычислят в ней классового недобитка, и Сашенька сменит медицинскую школу на Карлаг.
Сестре ее Машеньке такая участь не грозит: заброшенная судьбой в Тунис, она с честью носит свою родовую фамилию: Мерзловская – в глазах французов это еще и повышает ее престиж.
Общей оценки французского национального характера в период между двумя мировыми войнами Михальский, похоже, избегает. Что-то отважное и стеклянно-хрупкое… Словно махнув рукой, Михальский замечает: вы, мол, и сами все знаете. Иногда кажется, что за всех французов отдувается опереточная красотка, ставшая губернаторшей, у нее на все один ответ: «О-ля-ля!». А передана трагедия французов – и потрясающе – через Анри Филиппа Петена, фигура которого была у нас после войны окружена презрением: предатель, сдавший страну Гитлеру, самими французами приговоренный к смерти. Михальский все это знает. Но знает и другое: что герой Вердена, спасший Францию от немцев в 1916 году, попытался спасти Францию и в 1940-м – через сепаратный сговор с Гитлером. Просчитался старый солдат.
Мы наталкиваемся здесь на противоречие, в понимании Михальского почти фатальное: взятый отдельно, любой человек понятен, честен и, как правило, добр, но ничто не спасает его, когда он попадает в смертельную тесноту общности: в армию, в партию и – самое страшное – в толпу.
Выделите из немецкой общности Эрвина Роммеля – вы будете покорены его талантом, находчивостью военачальника, человечностью. Гитлеризм сжимает его в своих рядах – и он обречен.
Немцы как целостность укладываются у Михальского в одно измерение: строй, порядок, орднунг. Чтобы избавиться от этого ощущения, надо выдернуть немца из строя. Его, палача, сделать жертвой. Его, сверхчеловека, подобрать израненным, обессиленным и – вопреки всякому «орднунгу» – вылечить, спасти. И простить?! Да, во всяком случае, пожалеть.
Пленного немца лечат в нашем госпитале. Он не понимает, почему: ведь я же враг! Понимают – наши: даже если враг – все равно вылечим. Польская самоотверженная героищизна и русская запредельная всеотзывчивость сокрушают душу немца.
Да не немца, немчика семнадцати лет. Не палача – охранника. Раненного, потому что на мину наступил. На немецкую мину, из тех, что его родители на своих заводах в фатерланде произвели.
Важнейший мотив: если ты во что-то вляпываешься, то не в чужое – в свое.
Еще один взгляд «в сторону» – прежде чем окунуться в русскую Смуту. Римский стратег Сципион, названный Африканским за то, что сокрушил и уничтожил Карфаген… Впрочем, если учесть, что Мария Мерзловская, нашедшая убежище и приют в Тунисе, живет недалеко от развалин Карфагена и любит бродить по этим развалинам, то такой эпизод в сюжете Михальского вполне оправдан… но не это приводит его к давнопрошедшему эпизоду из Древней Римской истории, а то, что Сципион, сначала сокрушивший военную мощь Карфагена, а потом истребивший (обманом и вероломством) всех его жителей, – умирая в своей римской постели, узнает, что по происхождению он сам – карфагенянин, спасенный во младенчестве от смерти и воспитанный римлянами.
Вот болевая точка, повергающая в неизбывный ужас нормальное человеческое сердце. Ты думаешь, что уничтожаешь чужое. Не обольщайся: ты уничтожаешь – свое.
А теперь – в волны российской беды.
Из двух дочерей убитого красными адмирала Мерзловского младшая, Саша, остается в СССР, старшая, Маша, оказывается в эмиграции.
Саша временами готова наложить на себя руки; она знает, что живет чужой жизнью, что красные отняли у нее все, что прежней России нет, а есть – «пристройка к кочегарке», где ютятся они с мамой, есть деревянный ларь, куда они сложили книги, выброшенные на помойку победоносными пролетариями, когда те вселились в буржуазные квартиры и приготовились писать свою историю на месте истории России.
Маша временами готова наложить на себя руки; она знает, что России больше нет, что на месте России – захватчики, не имеющие имен: вместо имен у них партклички: «К власти пришли псевдонимы!». А люди с именами – Россию упустили, и упустили именно потому, что имели честь: воспитанные в духе благородства, – «не могли противостоять тем потокам лжи, вероломства, бесчестья и изуверской низости, что обрушили на них новые захватчики».
То есть: России нет. Ни в СССР, ни в эмигрантском рассеянии.
А что есть?
Это видно еще из одного диалога – двух братьев-адмиралов, один из которых эмигрировал, а другой остался. Диалог братьев – продолжение диалога сестер. Эмигранту предложили гражданство и солидную должность на французском флоте.
«Он отказал:
– Весьма польщен… Но присягал на верность России и только ей одной могу служить как человек военный.
– Но ведь вашей России больше нет, а ваш родной брат… служит в военно-морском министерстве СССР (правильнее – в наркомате. – Л. А.).
– Дело моего брата – это его личное дело… А моя Россия все равно будет, даже если я ее не дождусь».
А для Михальского она есть? Где?
На первый вопрос ответ ясен: да. На второй вопрос нет ясного ответа. Советская власть – это не Россия. А власть антисоветская? То есть нынешняя, демократическая?[36] Нет, и это не Россия, это «что-то» на ее месте.
Россия – это то, что взорвалось, рассыпалось, разлетелось в 1917 году. Для сестер Мерзловских – это то, что разделило их в 1920 году на крымской пристани, когда озверевшая толпа штурмовала пароходы. Разметало сестер: пятнадцатилетней Маше посчастливилось уплыть – ее мать с двухлетней Сашей на руках была оттеснена от причала и попала под власть «новых захватчиков».
Вот и прослеживает Михальский в заочном диалоге судьбы двух сестер, потерявших связь и ничего не знающих друг о друге. Бытие исчезнувшей России в двух умопостигаемых проекциях. Исчезновение России в двух реальных проекциях. Стереофония псевдобытия, не знающего, бытие ли оно или уже нет.
Иногда судьбы сестер сопоставляются по элементарному контрасту. В Москве особист пытается завербовать Сашеньку в сексоты, а когда это не удается, запирается в своем кабинете и пьет горькую, чтобы заглушить муки совести. А в Париже Машенька помогает губернаторше выбрать наряд для очередного светского раута или катит в Бизерту вдоль средиземноморского побережья в роскошном кабриолете.
Тут бомбы, грязь, кровь, бред раненых, операции под обстрелом. А там – «русский бал», на котором обещали присутствовать столпы эмигрантского культурного Олимпа, и вопрос в том, продефилирует ли на этом балу Мари в общей блестящей толпе приглашенных или ее еще и объявят индивидуально.
Иногда Михальский старается уравновесить контраст фактур, показывая, что Мари, прошедшая школу на заводах «Рено», разбирается и в том, где какие «гайки, шайбы, тягачи, грязь и копоть». Хотя сквозь эти балансы контрасты все равно проступают.
Но не это определяет климат повествования, а ощущение общей фатальной судьбы, незримой связи, таинственной переклички в жизни сестер. Отсюда аура предчувствий, ритм провиденциальных встреч и невстреч, примет и опознаний. Отсюда – и магия повторов (любознательный читатель может подсчитать, сколько раз поминает и цитирует Михальский гениальное тютчевское: «Она сидела на полу и груду писем разбирала…»)…
Письма – как письмена, не дающие распасться бытию. Письмо Марии сестре, которое она не отправит, ибо не знает ни адреса, ни того, жива ли сестра. Пишет в неизвестность. Приказ № 4187 генерала Врангеля войску и флоту, надо немедленно подействовать на личный состав, надо объяснить, почему предпочтителен исход в неизвестность.
Брезжит таинственный «сюжетец» в общем безумии. Иногда кажется, что «все подогнано удивительным образом, – сама судьба и прожитая жизнь, собственно, и образуют сюжет». Две России остервенело расходятся в разные стороны. Две сестры сомнамбулически движутся к встрече. Иногда кажется, что в основе повествования – не хроники кровавого века, а агиографические легенды с заговоренными героями, идущими к чудесному финалу сквозь бесовщину хаоса.
Михальский, видимо, чувствует это. И не дает дальним траекториям «слипнуться» раньше времени. И выстраивает романы в цепочку: «Весна в Карфагене», «Одинокому везде пустыня», «Для радости нужны двое», «Храм Согласия»… А общего имени циклу не дает. Хотя имя напрашивается – «Две сестры» (по аналогии с боготворимыми чеховскими «Тремя сестрами»). Но и ненужная параллель пугает – с «Сестрами» Алексея Толстого (единственного из троих Толстых, кому Михальский не объяснился в любви).