Евдокия Турова - Спасенье огненное (сборник)
– Борецька, глянь-ко, уродилася кака морковь! Во тутока – нос, тутока – ручки-ножки. Чулька ажно есть, как у тебя. Тамока в грядке-то дедушко Земеля живет. Все, как надо, излаживат. Чтобы к редешным листикам редька была пристроена, а к морковной ботве – морковь. Пошутит иной раз. То калегу сделат с пивной котел, то из морковки – человечика. Это гостинец тебе от дедушки Земели. Счас вымою морковинку-о на колодце, погоди.
– Эй, Бориско, ты чё по грядкам бегашь?
– А чулька хорошо болтатся!
* * *– Начинается регистрация билетов и оформление багажа на рейс 45–32 «Пермь – Мюнхен».
Расцветали яблони и груши,
Поплыли туманы над рекой…
Нищему духом – не подашь…
– Ну, вот и уехали… Спокойняя вздохну теперя. – Анна Терентьевна отошла от окошка, задернула занавеску. – И хорошо, что уехали, устала я с имя. Все пой да пляши, сказывай да показывай имя, а силов-то уже и нету. Чо уж, вон каки года. Косточки вот заныли, спина как отнялася. Стара стала. И душа болит у меня. Достану со дна сундука четвертушку старинной шали. Красивая, в розах шаль-то. Погляжу на нее, вздохну и положу обратно. Городским шаль показала: вот, мол, в каких шалях хаживали и песни пели. Ну, так показала да и убрала. Но настрою петь в тот день вовсе не было.
Третье лето к Анне Терентьевне в деревню приезжают городские студенты с профессором. Песни слушают, расспрашивают, записывают. Живут рядом, в заброшенном покосившемся доме. Уважительно к Анне относятся. Не то что в райцентре: в магазине затолкают, а на улице только оглядывайся, как бы машиной не задавили. Анна себя, конечно, в обиду не даст, не таковская. Кто без уважения напролом прет, того и палкой огреет.
Анна и с городскими не церемонится. Девкам велит полы вымыть, парням – воды принести да в магазин в райцентр сбегать, хлебца-сахару принести, да и водочки не забыть.
В чистой избе потом все вместе сядут. Анна малость водочки хлебнет, так успевай только записывать. Всю свадьбу сыграет, как в старые-то времена игрывали, от зачина до конца, всех изобразит. Вот невеста плачет, родителей спрашивает:
Ой-да, с кем вы, кормилец-батюшка
И родимая матушка,
Думали думу крепкую:
Закабалить мою буйную головушку,
Чтоб отдать меня в чужи люди.
А самой-то девке парень глянется, но порядок надо соблюдать, пореветь по тяте, по маме, чтобы тем не обидно было. Вот сестрица невестина голосит:
Ой-да, сестра моя милая,
Ты не спрашивай, я сама скажу,
Каково жить во чужих людях,
Как упакивать, уноравливать
На злодейских-то, на чужих людей!
Поутру ты вставай ранехонько,
Ввечеру ложись позднехонько.
Эта сестрица замужем за хорошим мужиком, ребят народила, сама себе хозяюшка в доме, а все ж надо поголосить, иначе жизнь у молодых не задастся. Уж так заведено.
Вот тысяцкому[12] поют звонко, весело:
Тысяцкой, ты честной человек.
Ой, тысяцкой, ой выздымайся, ой выздымайся,
Ты за свой-от карман ухватайся, ой ухватайся.
Во кармане казна шевелитца, ой шевелитца,
На рёбрушки становитца, ой становитца,
На подарочки норовитца, ой норовитца.
А тысяцкий – парень бойкий, девкам пряники раздает, если у него «во кармане казна шевелится и на рёбрушко становится».
Слабый голос Анны дребезжит, а иной раз и повизгивает. Но она слышит не себя, это ведь не ее, а другой, чистый ясный голос, ровно струночка:
Не было ветров – вдруг навинуло,
Не было гостей – вдруг наехало.
Полный двор вороных коней,
Полный дом молодых гостей…
Это сестры Мелитина да Маремьяна кержацкую свадьбу опевают.
У Маремьяны голос грудной, сочный – голосистой девка уродилась. Это она все тысяцкому-то петь любила: «Ах, тысяцкой, ты честной человек…»
Но ведь как иной раз бывает? Слушаешь с удовольствием, думаешь: ох, красиво поет, и песня красивая. А Маремьяну слышишь, так только и звучит где-то в душе: как жить-то хорошо на белом свете, Господи… Радость-то какая… И тысяцкому, парню молодому, казны не жаль: нате, девки, для таковой-то радости чего пожалеешь!
А Мелитина, младшая, сама будто струночка тонкая, и голос чистый, ясный: «Не было ветров – вдруг навинуло…»
Отчего у всех слезы на глазах? Откуда в девичьем голосе эта тревога средь дня светлого? Ревет и белобрысая Анька за высоким забором. Хочется ей и на невесту поглядеть, и на бойкого красавца тысяцкого. Как они там друг перед дружкой красуются на широком дворе. Как бражкой потчуют – водку кержаки никогда и в рот не брали. Да что увидишь из-за забора?! Богатая деревня их кержацкая была по-над прудом, мельница стояла на плотине.
Богато-то как кержаки жили, никого не звали к себе, даже и поглядеть. Скупые до чего – нищего даже близко к деревне не подпустят, бывало; так те и не заходили никогда. Занозисты, заносчивы были кержаки. Никто-то им не ровня. Гоститься, родниться ли, торговать – все только со своими. Свадьбу, вспоминается Анне, если и увидишь, так только когда на тройках ко сватам или от сватов едут. Звон колокольцов да песни далеко окрест слышно. Чтоб на свадьбу кого из чужих позвать? Уж это никогда.
Маремьяны вскоре не стало видно в деревне, наверное, замуж далеко отдали. А голос Мелитины звучал долго, стал глубже и сильнее, да только тревога в нем росла, как чуяла что-то сероглазая певунья…
– Вот за гордыню за вашу так вам и досталося, – сердито шепчет Анна Трифоновна. И детская обида, как будто вчера было, опять подступает слезами.
Сложнейшие философские вопросы мучают не только высокие умы. Что есть справедливость? Хладнокровно соберет ссылки философ: и такой поход есть, и этакий. А безголосая Анна плачет, не понимая, почему у Мелитины есть все: и голосище, и дом, и мельница. А у нее, у Анны, – ничего! Но ведь нищему духом не подашь, а их так много, нищих, и так мало тех, кому Бог дал. Ведь это же ты, Господи, даешь талант трудиться согласно, силу порой немереную даешь или дивный голос… И если ты, Господи, назвал гордыню грехом, укажи одаренным тобою, как не грешить?! Как подать?! Ответа не было и нет. Нищие духом сами решают этот вопрос.
– И ни-и-чегошеньки от их богачества не осталося. Как ровно большую сосну молоньёй в мелкие щепки разбило и чисто всю разметало… Тогда, в тридцатом годе, вся беднота сбежалася. Кержаков раскулачивали. Мужики каките с ружьями из района явилися, растрясали кержацки сундуки.
И верно, что:
Не было ветров – вдруг навинуло,
Не было гостей – вдруг наехало.
Полный двор вороных коней,
Полный дом молодых гостей…
Босота обулась, простоволосые оплатались. Шали-то какие богатые у кержачек были! Анька сама-то малая была еще тогда, а мамка ее бегала делить. Бойкая баба была, царство ей небесное. У Мани-комиссарихи – так ее в деревне прозвали – мужик был никакой не комиссар, а конюх у председателя сельсовета. Так она домой одну шаль принесла, развернула. Анька и ум потеряла: это кому?!
– Да мне! Чё, имя – всё, а нам – ничё?!
Кержацкие шали начетвёро бедные девки разрывали да носили. Иные старухи из кержачек уцелели, жили в своих же баньках или на пасеках. Злобились на бойкую бедноту:
– У! Кансамолки, чтоб вас!
Анна не была «кансамолкой», ей и от матери досталось мало: четвертушка шали с розами – богатая шаль была у Мелитины. Саму-то певунью с малыми ребятами и старыми свекрами увезли под зиму неведомо куда. И ни слуху ни духу потом о них. Мельницу их разорили, плотину промыло, пруд ушел. Дома по бревнышку раскатали, растащили. Уж лес высокий на месте деревни вырос. Как и не было ее никогда, деревни-то. Что и осталось – песни в памяти старой Анны. Некому петь стало и слушать некому.
Анна разок только в молодости надела ту красивую шаль, но как-то тягостно стало ее носить, совестно. А потом, как пошли ребята, да работа, да война… Не до шалей, не до песен. Только вот в старости и запела. Городские на нее наткнулись: какие, спрашивают, песни раньше играли, знаешь?
– Как не знать?! Много я слыхивала. Ране-то, бывало, две деревни кержацкие друг напротив дружки по речке сядут да и поют целой вечер – кто кого перепоет. И бабы поют, и мужики. Стройно да ладно, так, что всем завидно.
Все-то это она помнила всю жизнь, и все песни, до последнего словечка. Но вот голоса, как у Мелитины, Бог не дал. Раньше-то ее и слушать бы никто не стал. Городские-то, они и не слыхали ничего, они и этому рады…
А душа болит, совестно. Как в молодости, когда надела однажды четвертушку чужой шали.
И в мире новом друг друга они не узнали…
«Здравствуйте, уважаемые земляки. Я, Туров Дмитрий Дементьевич, уроженец деревни Верхние Кизели, ищу своих родственников.
Нашу семью раскулачили перед самой войной. Отец мне рассказывал, что его оклеветали, чтобы посадить как зажиточного мельника. Сослали в Бийск. Зимой штыками выкинули людей из вагонов. 500 семей. Отец рогатиной убил медведя в берлоге. Ложками вырыли в берлоге землянку и в ней зимовали. Медведя съели, а шкурой укрывались. Из 500 семей выжило около 5 семей. Из детей выжили в ссылке двое: я, самый младший, и мой старший брат Михаил.