Мария Голованивская - Я люблю тебя
Ты слушал меня внимательно. Ты проявлял какое-то нетерпение, когда мой разговор уходил слишком далеко в сторону, было видно, что тебе не очень интересно про моих дальних и близких знакомых, что больше всего тебе интересно про меня. Ты спрашивал: «А ты что больше всего любишь? А ты что больше всего ценишь?» Потом вдруг ты развернулся ко мне спиной и попросил:
– Глянь-ка, я не обгорел? – и потребовал, чтобы я непременно провела рукой по твоей спине и лопаткам. Мне было любопытно смотреть, как ты провоцируешь меня, спрашивая: «А у тебя сейчас есть мужчина?»
Я выдержала паузу и увидела, с какой радостью ты отреагировал на мой отрицательный ответ. А потом вдруг сказал:
– А знаешь, во мне есть все, о чем ты говоришь, но моя девушка меня не любит, как ты думаешь, почему?
– Потому что ты дурачок, – улыбнулась я и попыталась ласково потрепать тебя по твоей черной гриве.
Ты резко остановился, поймал мою руку, поднес ее к губам и обжигая меня своими темно-карими лучащимися от солнца глазами медленно-медленно произнес:
– Я не дурачок. Лара, я все хотел сказать тебе, что у тебя очень, очень красивые ноги и каждый раз когда я смотрю на них, я очень жалею, что ты не одна из тех девчонок, что охотно плюхаются мне на колени, выдавая в придачу к ногам и все остальное.
– Марк, ты спятил.
Когда-нибудь, лет через пять-десять, я буду сидеть в своем загородном доме, отчитывать нерадивого, вечно подвыпившего садовника за то, что он не убрал листья или не сколол с дорожек перед домом лед, и краешком глаза поглядывать на камин, где обязательно будет стоять наша фотография – мы с тобой на этом берегу, я – хохочущая, укутанная в белый огромный платок, который порывы ветра усердно стараются содрать с меня, и ты – высокий, стройный, умопомрачительный, грустно улыбающийся и по-подростковому глядящий в объектив. Никаких объятий или даже касаний – просто рядом.
Дни закружились как юла. Что заставило меня в тот же вечер в темном номере, причудливо освещаемом огнями фейерверка, устроенного над бассейнами, ответить на твое прикосновение, прогнуться, когда твоя рука коснулась моей груди, запрокинуть голову, когда ты словно наотмашь провел ладонью по волосам?
Разогретое солнцем тело, подстегиваемое мыслью, что в конце концов я тоже имею право на расслабление, удовольствие, шалость, игру?
Маринка не выходила у меня из головы, я как в детстве ждала стука в дверь, звонка по телефону, но твои ласки – такие желанные, медленные, такие упрямо нежные, – уносили меня прочь из этого отеля, где сейчас внизу на террасе кафе ужинали твоя мать и отчим.
Ты вошел без стука, обхватил меня со спины руками и, почти как ребенок, уткнулся носом в мои волосы, застыв на мгновение в ожидании моего ответа.
Ты сразу стал что-то говорить, прямо мне в затылок, не выпуская из объятий, не крепких, не жестких, даже не мужских, а таких удерживающих, осторожных.
– У тебя безумные глаза, знаешь, серые и холодные, как вода в замерзшем пруду.
– Маркуша, ты спятил.
– Я знаю, я говорю пошлости, у меня их столько накопилось за эти две ночи, выслушаешь меня?
Через дурацкий вздох, через невидимый в темноте румянец, через не менее пошлую, чем твои разговоры о глазах, паузу:
– Выслушаю.
Все, курок спущен. Ты целуешь, обнимаешь, неистовствуешь. Ты обнажаешь мои плечи и грудь и все время говоришь, говоришь.
– Сам не знаю, почему, – повторяешь ты как заклинание, – прошибло током, когда увидел тебя в аэропорту с этой несуразной сумкой, такая потерянная, растерянная, прямо как девчонка… И спала калачиком в самолете, сладко запихивая кулак под щеку. Эти твои кольца с бриллиантами, можно я сниму их?
– Можно.
Через секунду, уже в постели, голые, делающие одно, а говорящие другое:
– И в баре эти колени. Какие же красивые у тебя колени. Ты сидела за этой стойкой, как самая первая женщина в этом отеле, устало курила, я видел, как ты затягивалась, покусывая губы.
– Марк, ты спятил.
– Спятил.
– И поэтому ты так обхамил меня?
Страшный жар от всего твоего тела, рубашка в огромных цветах – желтых и лиловых, – брошенная на кресло, плывет в бархатной темноте вечера, и я только и думаю, что о твоей нежнейшей коже, словно смазывающей меня всю каким-то чудесным бальзамом, медовая, шелковистая.
Вот оно, затмение, чистый голод и чистая жажда. Дай.
Вот оно – дай, забытое с юности, с тех самых первых поцелуев в парадном, когда резкое прикосновение сильной руки мальчишки в великоватых отцовских штанах с вытянутыми коленками вызывает почти что обморок, и ты вмиг теряешь всякий стыд и всякое стеснение, как это было с Сашкой – сразу, с первого резкого стискивания груди, и руки, уверенно проскользнувшей между ног, все раскрывается навстречу – дай, и неважно, хорошо ли ты сегодня выглядишь, пахнет ли от тебя ландышами, плевать, что порванные колготки и молния на юбке заколота булавкой.
И от этих воспоминаний, и от твоих ласк, твоих потрясающих движений, внезапное, взорвавшееся дикое блаженство, и уже как будто не мой голос, орущий «Да! Да!», а потом сразу – «Господи! О, Господи! Мамочка! Милый», – уже не разбирая, кто ты – просто от узнавания этого безумного наслаждения, стирающего все помарки с мутного стекла жизни.
Мы лежим молча, и я, еле ворочая затупившимися мыслями, наслаждаюсь тем, что ты прекрасен.
За окнами хохочут, пьют пиво, с визгом плюхаются в бассейн, заказывают Родизио – чудесное латиноамериканское блюдо из семнадцати сортов мяса, которые подают по очереди огромные мулаты, поигрывающие мышцами и в перерывах пускающиеся в пляс с официантками в ярких юбках. Я чувствую ароматы барбекью и винных испарений, шум моря и крики чаек и думаю, что ты – это лучшее из всего, что здесь есть. Мое самое сладкое и заветное желание еще с молодости – вот так орать в объятиях почти незнакомого мальчика, запретного, в экзотической стране, под звуки тумба-румба. Пошлый мультфильм, от которого сладко поет и ноет каждая клеточка моего давно уже не балованного тела.
Ты молчишь, лежишь полуприкрыв глаза и закинув руки за голову, я не смотрю на тебя, ты не смотришь на меня, мы оба не подпускаем к себе вопросы, боимся нарушить тишину, пока наконец твоя рука вновь не ложится на мою грудь, и ты не поворачиваешься ко мне, выдерживая безупречную паузу любования, такого же неспешного, как и твои ласки.
– Можно?
– Что можно?
– Я хочу тебя.
– Можно все.
– Скажи еще раз.
– Можно все.
– Еще.
Ты не ждешь моего ответа. Ты обрушиваешься на меня шквалом поцелуев, уже более жадных и жестких, более агрессивных и нетерпеливых, я отдаюсь тебе с упоением, запуская руку в черные тяжелые локоны и повторяя как заклинание, утопая лицом в твоих волосах: «Можно, запомни это, пожалуйста, можно все».
Мы, конечно же, переигрывали. Делали вид, что едва знакомы. Я с неестественным рвением общалась с Маринкой, смеялась в ответ на ее абсолютно вымороченные шутки, расспрашивала подробности абсолютно пресных историй. За завтраком. Во время совместных занятий в гимнастическом зале, за обедом, за ужином.
– Я считаю, – говорила она со все нарастающим накатом благородной фальши, – что правительство ничего не делает для народа, не сохраняет его духовность. В каком виде у нас Пушкинский музей и Ленинская библиотека?! А наша интеллигенция? Они же труженики, я бы даже сказала – старатели духа!
Я пыталась поддерживать в глазах мерцание интереса, поддакивала, подбавляла аргументы, заводила темы, заранее зная, что они ей интересны. Про новый крем от морщин, новую косметическую линию, ассортимент антикварных магазинов.
Ты тоже явно пережимал, без умолку разговаривал с разомлевшим Жан-Полем, явно стараясь ему угодить беседой. Он был в эйфории от этой твоей перемены, по-отечески похлопывал тебя по плечу, демонстрировал тебе на куске веревки различные морские узлы, явно теряя из виду, что ты уже перестал интересоваться этими чудесами как минимум лет пятнадцать назад.
Со стороны, я думаю, это выглядело однозначно глупо.
Будто два журналиста – один высокий темноволосый юноша в своих неизменных смешных очках и одна дама лет сорока с легкой растерянностью и эйфорией на лице – остервенело интервьюируют вальяжную пару отдыхающих, засыпая их вопросами и упоенно – для поддержания беседы – кивая головами в ответ.
Мы делали все, чтобы не заговарить друг с другом и не встретиться случайно глазами. Знали, что не сумели найти правильную интонацию, чувствовали, что вот так оказавшись на самом пике непонятых чувств, плохо разыгрывали эту банальную пьесу – любовники, прикидывающиеся кем угодно, только не самими собой.
Мы вырывали мгновения, крохи стремительно летящего времени, чтобы сказать друг другу несколько слов. Иногда я шла с тобой поплавать – Жан-Поль купался только в бассейне, а Маринка только до двенадцати дня – когда солнце максимально полезно и дает сквозь воду идеально ровный загар. Мы входили в воду – ты сначала, я следом, потом ты нырял, я аккуратно окуналась и плыла к большому камню, метрах в пятидесяти от берега, у которого, я знала точно, ты вынырнешь. Мы говорили очень коротко, делаясь сообщниками в одну секунду. Как в тот первый раз, когда раздался звонок Маринки, хватившейся тебя и решившей на всякий пожарный набрать мой номер.