Владимир Сотников - Улыбка Эммы
И вот сейчас, чуть ли не скороговоркой перечислив все мои тогдашние обстоятельства времени и места, я словно натыкаюсь на невидимое препятствие: а не придумал ли я все? Свои чувства, мысли, свое второе существование? Потому что сама жизнь в ее подробностях и в промежутках времени была такой тяжелой, жалкой и даже бессмысленной, что эти чувства и мысли кажутся в ней невозможными.
Но нет, не придумал. Словно в доказательство, появляется в моей памяти и свидетель. Ведь присутствующие когда-то рядом с тобой напоминают, о чем ты думал, даже если ты и не делился с ними своими мыслями.
Мы тогда были в забое с Мишкой, моим ровесником и двоюродным братом. Нас так и называли, Миша большой и Миша маленький. Он был выше, крепче и всегда перед сменой заходил за мной, чтобы я не проспал. Мать жалела меня, смотрела, как я сплю прямо за столом с едой, не решаясь будить. Мишкин голос вызывал меня из провального, кромешного сна, мы второпях ели, брали с собой «тормозок» – еду в шахту, выходили на улицу. Все одинаково, как обычно, повторяемо изо дня в день. Работа, сон, еда, дорога на шахту – это даже не повторялось, а было сплошной серой пеленой. И мне казалось, я исчезаю, пропадаю, перестаю чувствовать, что я – это я. Иногда, глядя на Мишкину спину перед собой, я представлял себя его тенью, плывущей по сумеркам переулков.
Это я говорю простыми словами, других и нет для того, чтобы объяснить: никаких особенных и необычных мыслей не было у меня тогда. Все мои чувства и мысли съедала усталость. Даже на небо лишний раз не было сил посмотреть. Поэтому, наверное, и запомнились мне на всю жизнь те чувства, что вспыхнули вдруг внизу, под землей.
Спустившись в забой, мы отползали по узкому, высотой всего чуть больше полуметра штреку к тупику, где и откалывали киркой уголь. Откалывал Мишка, я нагружал корыто, впрягался в лямки и волоком на четвереньках оттаскивал уголь. Иногда Мишка мне помогал тащить корыто, иногда я ему долбить – чтобы не затекали руки и тело, надо было разнообразить свои действия. Хотя какое там разнообразие! Мы быстро уставали и тогда просто лежали, отдыхая. Все повторялось изо дня в день, как всегда.
В тот день странно подрагивали огоньки в наших лампах и потрескивали чурбаки, которые удерживали породу над штреком. Мы переглядывались, но продолжали работать. Какой-то напряженный гул стоял в окружающей темноте, но я думал, что это просто гудит в ушах от ударов киркой, от громких шорохов.
И когда в очередной раз я оттащил уголь и полз обратно, то затрепетал и погас огонек в лампе, и сразу же раздался удар и грохот. В лицо ударила пыльная пробка, и я понял, что в штреке обвал.
Сейчас я рассказываю об этом и слышу себя будто со стороны. Нечасто так бывает, и это первый признак неточности слов – я чувствую, что не умею сказать. Иногда достаточно двух-трех слов, услышанных в своей речи, чтобы это понять. Не получается у меня сказать о страхе, который охватил меня тогда в темноте. Ведь это был и не страх. Я изменился в одно мгновение, и названия этому нет. Как можно назвать изменение? Я исчез, весь превратился в бессловесный зов к жизни надо мной, над всей этой непроницаемой теменью.
Все слова могут быть неточными и даже неправильными, кроме тех, которыми я сейчас попытаюсь назвать чувство, вдруг открывшееся мне тогда. Я его вспоминаю всю жизнь.
Вдруг ясно стало, что я, лежащий в пыли и темноте под землей, на самом деле только часть меня. И я не могу исчезнуть, потому что не исчезнет тот огромный и бесконечный я, который есть во всем мире, который и есть этот мир и к которому я взываю и обращаюсь в своем страхе и бесстрашии.
Написать бы это в своей белой тетради.
К Мишке я дополз – обвал в штреке оказался не сплошной. Направление угадывалось по породе, которую можно было разгребать руками. Я наткнулся на его сапоги – так и потащил за ноги, почему-то боясь больше всего, что сапоги соскользнут и останутся у меня в руках без Мишки. Если бы он не пришел в сознание и не стал ползти сам, вряд ли у меня хватило бы сил дотащить его до забоя. Маленький язычок летучей мыши на столбе рядом с выходом из штрека показался нам ярким светом. В забое никого не было. Нас подняла наверх следующая смена.
Мишку убило на Волховском фронте прямым попаданием снаряда. Но не взрывом. Он стоял на холме, снаряд пробил его и улетел дальше. Об этом я узнал уже после войны, хотя всю войну чувствовал, что его нет в живых. Он снился мне и говорил, что если и погибнет, то как богатырь. Так и вышло. Мне почему-то кажется, что в том снаряде, хоть меня не было рядом, была и моя смерть. Как богатырь, Мишка забрал ее себе.
5
Возвращения не бывает. На самом деле это продолжение дороги.
Немцы были уже близко, поэтому шахты взрывали или затапливали, а люди, кто мог, уезжали или уходили на восток. Мама и бабушка с дедом решили отправить меня на родину в Воронежскую область в надежде, что туда фронт не дойдет. Сами они оставались на месте. У них и сил не было на дорогу, и жалко было бросать очередной обжитой дом. Тяжело было расставаться, и я пытался спорить с дедом, но он так глянул на меня, что я понял: ни пылинки несогласия этот взгляд не потерпит.
Я и представить себе не мог, что так сбудется моя мечта о возвращении в родную деревню.
Это было похоже на обратное бегство – с ночными переездами, дневными остановками в перелесках, с постоянным самоощущением преследуемого человека. Я смотрел на такие же, как в детстве, дрожащие звезды на темном небе над телегой, на которой лежал, и вспоминал, что так же ехал когда-то, увозимый родителями, только в противоположную сторону.
Я думал: возможно ли вообще перемещение человека без необходимости, а просто потому, что он может передвигаться по земле и видеть новые пейзажи, может размышлять при этом не тревожно, не с постоянной, выматывающей надеждой на лучший исход, а просто потому, что хочет думать? Я вспоминал прочитанные книги о путешествиях – какими забавными и добрыми казались все эти разбойники и пираты, какими необходимыми в жизни были их приключения.
– Без надобности ты меня, парень, с печки не стащишь. Спал бы на ней всю жизнь, – сказал мне дядька Иван, сосед, с которым я ехал на телеге.
Какие здесь путешествия и размышления? Одна грубая жизнь. Она когда-то убила, проткнула штыком маленькую девочку у меня на глазах. Заставила плакать мою учительницу. Сделала взгляд моей матери навсегда печальным. И война – она ошеломила меня, заставив восстать против всего человеческого во мне; какой же я человек, если другие люди способны на такое? Немецкий летчик расстреливал беженцев, потом возвращался, чтобы добить семью на трехколесной уже телеге, свернувшей для спасения с дороги в поле.
Мне казалось, я должен был взорваться, исчезнуть.
Но дорога оказалась долгой. У меня было время и успокоиться, и думать о родных с желанием их жизни, и хотеть самому уцелеть ради них.
Сейчас я считаю, что меня спасло, как это ни странно звучит, зло. Большое зло, война. Она снесла, как паводком, все мои сомнения и размышления о прошлой грубой жизни, о том, почему нельзя было ее исправить, и оставила лишь деление на два мира – добро и зло, жизнь и смерть. Доехать туда, куда я направлялся, было простым и ясным ответом на все вопросы. И я предчувствовал, что и дальше, пока будет продолжаться это ясное и страшное деление мира, я стану подчиняться выбору, который будет происходить хоть и по моей воле, но без всякого моего согласия.
И еще одно непривычное раньше чувство стало для меня спасительным.
Впервые я оказался абсолютно свободным. Никто не ограничивал мое молодое стремление помогать окружающим, и я чувствовал, что стал любимцем нашего стихийно сложившегося обоза. Это мне было просто необходимо – я ничего подобного еще не испытывал и ощущал какую-то странную, переходящую через меня силу мира. На дневных стоянках я обходил все подводы, и всегда находилось чем помочь: то перебинтовать кого-нибудь, то костер разжечь, то воды принести, то просто покормить раненого. За эти две недели я, наверное, изменился. Во всяком случае, помню свое открытие, что научился, или мне кажется, что научился чувствовать, есть ли у людей совесть, сильна ли она. По лицам, по облику, по разговорам. До этого я долго не мог понять, не мог решить для себя: что же определяет человека? Должно же что-то быть общее для всех, заложенное при создании человека или потом появившееся, – раз мы люди, то что в нас главное? И я ответил для себя, что совесть. Может, и не точное понятие, но ближе к нему я не находил.
Жалко было, что не было рядом со мной деда, но в этих своих размышлениях я словно разговаривал с ним и получал ответы. А иногда мне казалось, что я разговариваю сам с собой – таким, каким стану в будущем. Наверное, я просто взрослел во время этой поездки, словно переезжал из детства в другую жизнь.
И однажды появилось зримое, осязательное подтверждение моего взросления. Это случилось во время очередного налета. Немцы часто летали низко над дорогами, выискивая обозы, на этот раз заметили несколько подвод, не успевших укрыться под деревьями, и стали стрелять из пулеметов. Наша распряженная телега стояла в кустах на берегу маленькой речки, я поил двух лошадей, держа их за уздечки. Мы с лошадьми оказались на виду – нас заметил самолет. Это я понял по тому, как он скользнул над нами, развернулся и теперь уже летел прямо на нас. Я потащил упирающихся лошадей, чтобы укрыться в зелени кустов и деревьев, но лошади испуганно пятились, жались друг к другу. И мы никак не могли убраться с пустого и открытого места на песчаном берегу. Я замер на какое-то время рядом с конями, бешено косящими глазами, припадающими на задние ноги, и смотрел навстречу самолету. И почувствовал, что сейчас будут вспышки, будет очередь.