KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Русская современная проза » Эдуард Тополь - Настоящая любовь, или Жизнь как роман (сборник)

Эдуард Тополь - Настоящая любовь, или Жизнь как роман (сборник)

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Эдуард Тополь, "Настоящая любовь, или Жизнь как роман (сборник)" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Вот эти айва и гранаты – последние, недописанные, – я так и увезла тебя в больницу с руками, измазанными свежей краской. И там, в больнице, им уже некогда было мыть тебе руки. Они только суетились, причитая: «Artist is dying! Artist is dying! Художник умирает!» И в похоронном доме они не стали смывать краску с рук твоих, и, когда ты лежал в гробу, я положила тебе в правую руку твою любимую кисть и рядом, на грудь, еще одну. Как оружие древнему воину. Да ты и был воином – наедине с холстом и наедине со мной. А со всеми другими ты был очень мирным, деликатным, застенчивым человеком, который словно даже стеснялся своего дара…

А вот подсолнухи – огромные, спелые, лопающиеся от масла в зернах. Ты помнишь, как мы с Мишей полезли за ними и свалились оба в овраг – глубокий и темный. А ты стоял наверху – такой молодой! такой сильный, высокий! – и хохотал над нами. А Миша – ему тогда было десять лет – испугался: «Папа, ты нас тут не оставишь?» Вот эти подсолнухи, прошло двадцать лет, а они все еще горячие и такие же солнечные, как тогда, и хохочут твоим смехом…

А вот маленький натюрморт с банкой огуречного рассола, в котором соленые огурцы плавают, как сонные космонавты в ночной невесомости. Это про него ты сказал: «Не продавай никогда и ни за какие деньги!» – «Почему, Отари? Тут же только фрукты да соленые огурцы в банке!» – «Белла, так огурцы не напишет никто!»

А вот русский пейзаж – со всей дерюжно-весенней печалью российской природы. Ты писал его под Калинином, в Вышнем Волочке…

Белла обходит картины, словно идет по жизни своей, – от сирени, которую она покупала в метро, на рынке, срезала на даче… К арбузам… К шалям… К астрам… К гранатам… Она знает, что не должна, не будет заходить в ту комнату. Нет, конечно, она не зайдет туда!

Но она открывает дверь, и входит, и включает свет.

Здесь, в углу, рядом с темным ночным окном, висит небольшая картина – обнаженная юная натурщица, лежащая на боку, в постели. Этой натурщице не больше семнадцати, она небольшого роста, и у нее удивительно красивая фигурка и теплая кожа. Только нега, доверчивая нега исходит от ее тела, глаз, распущенных волос и маленькой сонной груди. Нет, она не похожа на Беллу, но Белла стоит перед этой картиной и плачет.

Потому что на этой картине – она сама. Такая, какой она была сорок лет назад, когда они встретились с Отари. Рисуя ее, он только чуть изменил лицо…

Она стоит перед этой картиной, утирает слезы с губ и, кусая их, шепчет:

– Отари… Отари… Где наша жизнь, Отари?..

Рассвет начинает сочиться сквозь небольшое окно. Пахнет сирень, которую Отари посадил год назад. Тихий весенний дождь шуршит в листьях и цветах азалии…

Наревевшись, Белла гасит уже ненужный свет, уходит наверх и ложится спать. Иногда, под утро, ей удается уснуть, забыться…

– Знаешь, – сказала она мне, – в последние месяцы я перестала ходить туда одна – и по ночам, и даже днем. Я не могу этого выдержать. Он там… Только когда приходит моя невестка, Женя, она говорит мне: «Ну, пойдем на свидание?» И тогда я иду – с ней.

– А с сыном?

– С Мишей? Нет, он меня туда не пускает. Он идет один, запирается и сидит там часами, плачет. Ну, ты знаешь почему…

Я знаю почему. Миша рос шалопаем, в голове у него были только спортивные машины. Ну и еще водяной матрац – новинка в начале восьмидесятых годов. «Как можно спать в таком мягком корыте?» – сказал я ему, воспитанный на примере спартанского детства Суворова. Миша, черноглазый семнадцатилетний грузино-еврей, крупный, с «накачанной» грудью и плечами, украшенный первыми усиками зрелости над верхней губой, посмотрел на меня с презрением юности: «Вы ничего не понимаете! Пошли, Дайана!» Он посадил свою пятнадцатилетнюю Дайану в пунцово-красную «камару», и низкая, приземистая машина, словно ракета, с ревом умчала их по Вест-Сайд хайвею на юг, в Бруклин, в ночную дискотеку. А мы с Отари по-стариковски устроились на кухне с бутылкой красного вина, с какими-то овощами и холодными котлетами, заготовленными Беллой еще вчера, впрок, чтобы Отари «хоть что-то съел за день!». Самой Беллы почти никогда не было дома допоздна. Она – бывший профессор ВГИКа, она – избалованная московская светская девушка и жена известного художника, члена МОСХа и лауреата всяческих выставок – теперь каждый день тащилась в грязном, вонючем нью-йоркском сабвее вниз, в даунтаун, аккомпанировать знаменитому Жану Пьеру Банфу в театре Баланчина, преподавать в Нью-Йоркском университете и – давать уроки музыки, давать уроки музыки, давать уроки… А вечером, измочаленная в летней нью-йоркской духоте или продрогшая от зимне-бетонной сырости Манхэттена, она возвращалась домой – почти всегда со свежими цветами. «Отари, я купила гвоздики, смотри какие! Почему ты не встретил меня у метро?» – «Но ты же не позвонила, Белла! Мы сидим и ждем твоего звонка!» – «Ах да, у меня не было квотера. Но вы хоть ели тут что-нибудь?»

Конечно, мы ели. Здесь, в Америке, где от жратвы ломятся магазины и где свежие фрукты и овощи даже зимой выпирают на улицу из китайских лавок, эта прежняя, советская неистребимая женская тревога: «Ты ел хоть что-нибудь?» – звучит особенно трогательно. Трогательно и смешно. О нет, господа, я не пишу очередную сентиментальную «Тристан и Изольда» или «Лейли и Меджнун». И, как просила меня в Бостоне одна знакомая, когда я рассказал ей о приговоре моего врача, «не выжимаю слезу». Я просто рассказываю вам о миссии и доле жены художника. Настоящей Жены, с большой буквы. Такой, как жена гениального скульптора Исаака Иткинда, которая в 1938-м, когда Иткинда отправили в ГУЛАГ, поехала за ним в казахстанские степи и через колючую лагерную проволоку передавала ему свой хлеб, чтобы он выжил… Такой, как жена известного литовского художника Семена Шегельмана, – уехав с мужем в эмиграцию, в Канаду, она не разрешила ему шоферить в такси, а пошла мыть полы, чтобы заработать на краски и холсты.

А Белла давала уроки музыки. У меня нет таланта О. Генри, чтобы сделать из этого новеллу с эффектным и неожиданным концом. Это были нормальные для первых лет эмиграции, тяжелые будни. С тем лишь отличием от всех остальных эмигрантских семей, что здесь жена стала кормильцем семьи. Впрочем, и Отари не был эдаким небожителем и белоручкой. Наоборот, он всячески рвался делать что-то еще, кроме картин, он постоянно возился со своим дешевым и разваливающимся от старости «стэйшин-вагэном» – огромным гробом на колесах, в который зато можно было загрузить рамы, подрамники, холсты, продукты, белье для стирки в прачечной… Но стоило вам увидеть его картины, стоило вам войти в его мастерскую, в ту пору узкую, крошечную, полутемную, как вы понимали сразу: этот человек должен только писать, только! Портреты, пейзажи, натюрморты. И жить он должен не среди этих грязно-серых бетонных коробок Верхнего Манхэттена, а на Пахре, в Поленово, в солнечной Грузии.

– Белла, – говорил я, – почему ты увезла его? Ведь у вас там все было. И Отари – грузин, не еврей.

– Да это не я! Это он сам! Ты не смотри на то, как он выглядит дома, в быту. Ты посмотри на его автопортреты. Таким он видит себя – гордым, дерзновенным! Он не мог быть советским рабом! В Австрии на международной художественной выставке его портрет Улановой получил Гран-при, но Союз художников не выпустил его в Вену даже за этим Гран-при! И еще пригрозили: мол, если он будет настаивать, исключат из МОСХа, лишат заказов! Как он мог это стерпеть? Он – фронтовик, получивший два боевых ранения на Кавказском фронте! Ладно, в тот раз я его успокоила. Но потом… Знаешь, у нас, во ВГИКе, была какая-то очередная новогодняя елка. И я, как всегда, пришла с Мишей. Грошев, ректор, ты его помнишь, конечно, увидел Мишу и спрашивает: «О, какой большой парень! Сколько ему лет?» Я говорю: «Двенадцать. Скоро во ВГИК будет поступать». А Грошев посмотрел на меня так и говорит: «Белла, вы же знаете, что это невозможно». Я изумилась: «Почему? Если у него есть способности и если он пройдет творческий конкурс…» «Нет, – говорит Грошев, – неужели вы не понимаете, Белла? У него пятый пункт». Я растерялась: «Но ведь он Шиукашвили, у него отец грузин!» «Извините, Белла, – сказал мне Грошев. – Это не от меня зависит». И ушел! Ты представляешь? Мишин дед, отец Отари, был министром здравоохранения Грузии – он еще до революции был в Грузии врачом, имел огромный дом, а после революции подарил этот дом советской власти, чтобы в нем сделали больницу. Они дали ему квартиру в Тбилиси, а в его доме сделали больницу, но, когда он умер, они выбросили на улицу его семью – и его жену, и Отари. А я? Я двадцать лет проработала во ВГИКе, и мой же ректор мне говорит, что мой сын, будь он даже новым Иоселиани, не может поступать во ВГИК! И вообще – никуда! Только потому, что я еврейка. Ну, могли мы остаться?

Конечно, рано или поздно – и в Италии, по дороге в Штаты, и в Америке – ценители живописи открывали Отари, его картины пробивались на выставки, в галереи и уже из Вашингтона стали разлетаться по миру – в Англию, Германию, Францию, Испанию, Грецию, Японию, на Тайвань. Они росли в цене, и сегодня они по карману только коллекционерам настоящей, музейной живописи. Но в ту пору, лет десять – двенадцать назад, я был свидетелем, как эта самая «нетленка» рождалась из простых, будничных заказов. Я сидел у Отари часами и смотрел, как он пишет портрет двенадцатилетней девочки, Беллиной ученицы. Это был волшебный, музейный портрет! О, конечно, я человек примитивный и не разбираюсь ни в тонкостях профессиональной живописи, ни в музыке. Мне недоступно наслаждение нюансами игры музыкальных виртуозов, даже если это виртуозы Спивакова. И изысканные полотна многих современных виртуозов живописи тоже не задевают моей неотесанной души. А если я стараюсь не пропускать концерты Бостонского симфонического оркестра, то только потому, что при их игре со сцены льется в зал такой мощный поток энергии, что мне ее потом хватает на месяц работы. И после любой выставки в Метрополитен-музее я сворачиваю к французам начала века и стою перед Гогеном, Мане и Матиссом до тех пор, пока от жара их полотен мне не становится душно. Я потребитель, я знаю. Я потребляю энергию Родена и Озавы, как настольная лампа потребляет энергию мощной электростанции. И для меня в полотнах Отари столько же ватт, герц и прочей энергетической мощи, сколько в картинах Сезанна, а в иных и больше! И еще тогда, в 82-м, я мечтал на первый же гонорар купить у Отари какой-нибудь натюрморт на фоне распахнутого в лето окна, чтобы даже зимой, в паскудно-пасмурный и холодный день, перед моими глазами было солнечное окно, пронизанное живительными и теплыми лучами Жизни…

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*