Эдуард Тополь - Настоящая любовь, или Жизнь как роман (сборник)
Утром вставать с постели не хотелось, но малыши решили эту проблему за нас. Я с удивлением увидела, что мои дети восприняли брата так, словно он всегда был с нами, а папу приняли с улыбками. Андрей выглядел обалдевшим от таких кукол. За завтраком он рассказал, что произошло. Ирине врачи не разрешили рожать, сердце могло не выдержать, но она ослушалась и полгода назад умерла во время родов. Никита остался жив, и Андрей стал сам его растить. Три дня назад он встретил Настю, и она, услышав, что Ирина умерла, сказала ему, где я. Он собрал вещи и приехал. О детях он не знал, это стало для него приятным сюрпризом. Перед отъездом он сказал о своем решении отцу, и тот дал свое согласие на наш брак. С этими словами Андрей достал обручальное кольцо с маленькими бриллиантами. При виде блестящих камушков вся наша троица дружно потянулась к папе. Мы с Андреем рассмеялись. Я была счастлива – мой любимый рядом, у меня трое чудесных детей, и завтра Новый год.
К вечеру собрались гости, приехала Настя, и Новый год мы встречали шумно и весело. Вадим познакомился с Андреем, они хорошо восприняли друг друга, а потом Вадим шепнул мне: «Теперь я тебя понимаю. С таким мужиком мне тягаться не стоит, и к тому же у вас общие дети».
Прошло уже больше года, как все это произошло. Вадим сделал предложение Насте, и они готовятся к свадьбе. Мы с Андреем поженились, он открыл в этом городе филиал отцовской фирмы, занимается своими компьютерами. Иногда я вспоминаю, какой была глупой, когда так старалась разрушить свою жизнь. От судьбы не убежишь, жизнь доказала мне эту истину.
Извините за длинное письмо. Спасибо, что прочли его. С уважением, Оксана, Приморский край.
Перепечатывая это письмо для публикации, я все пытался уловить, на какой строке кончается жизненная правда и начинается придуманная рождественская сказка. Но, честно говоря, мне от души хочется, чтобы выдуманными оказались только два последних слова – адрес отправителя. Если эта книга дойдет до реальных «Оксаны», «Андрея», «Насти» или «Вадима», я хотел бы получить от них письмо или почтовую открытку.
Постскриптум 2001 года: К сожалению, мне нечего добавить к этой истории – я не знаю ее продолжения. Хотя, публикуя ее в книге «Новая Россия в постели», я лелеял тайную надежду, что автор этого анонимного письма пришлет мне хотя бы открытку со своим адресом.
ОТАРИ И БЕЛЛА
Мы теперь уходим. Понемногу. В ту страну, где тишь и благодать. Может быть, и мне пора хоть слово об ушедшем друге написать…
Он ушел 13 марта прошлого года. За пару месяцев до этого я написал в русской газете в Нью-Йорке о том, что друзей нужно хвалить не в некрологах, а не стесняясь говорить им комплименты и писать при их жизни о том, как они талантливы и чем прекрасны. А художникам, которых специфика их профессии загоняет в одиночество, в изоляцию от каждодневного общения с людьми, такие подпитки добрым словом нужны вдвойне, втройне! Ведь в концертных и театральных залах мы, отбивая ладони, посылаем актерам на сцену свои чувства одобрения, благодарности и восторга. Но разве художник, поэт или композитор меньше нуждаются в поддержке публики? Я помню, как несколько лет назад, когда я был, что говорится, «на краю Ойкумены», в моем уже давно запустелом почтовом ящике вдруг возник маленький конверт с французской маркой. А внутри коротенькое письмо, буквально в несколько строк. «Уважаемый Эдуард, – писал мой незнакомый и неожиданный парижский корреспондент, – я считаю вас самым крутым мастером современной прозы…»
Пусть он, этот читатель, преувеличил мои скромные способности в тысячу раз! Пусть он вообще ошибся! Но клянусь, одна эта строка вынула меня из депрессии, я побрился, побежал на улицу делать зарядку, а потом сел к компьютеру, протер его пыльный экран и стал работать…
Статья моя с призывом быть добрей к друзьям и не жалеть для них комплиментов при их жизни появилась в газете в январе. А в июле я получил вот такое письмо:
«Дорогой Эдик! Я надеюсь, что ты еще нас помнишь. Ничего не знаю о тебе. Вот попалась твоя статья в «Новом русском слове» от 20 января 1995 года, где ты так тепло упоминаешь об Отари. Это был его последний день рождения. Он умер внезапно, от инсульта, 13 марта, с кистью в руках. Писать об этом немыслимо, не могу. Я утонула в этом горе. Утром он показал мне свой последний натюрморт, и руки его так и остались в красках…»
15 марта, в день похорон Отари Шиукашвили, хозяевам похоронного дома в Роквилле, что подле Вашингтона, пришлось вызывать полицию, потому что все движение в Роквилле было парализовано – в трехстах авто прикатили люди проводить Отари на кладбище. И так, в сопровождении эскорта полицейских мотоциклистов, двигался этот похоронный кортеж, словно хоронили президента. Поэт Марат Акчурин принес к его могиле стихи:
Не тронет кисть шершавого холста.
Цветы увянут, жизнь уйдет вперед.
О чем молчат холодные уста?
Теперь уже никто не разберет.
Земля плывет во мраке не спеша.
Печаль на сердце холодней свинца.
Безгрешного художника душа
Прошелестела веткой у лица.
Прошелестела… Но, черт возьми, где мы – те триста! – были при его жизни?! Он, гениальный художник, Мастер, так нуждался в нашей заинтересованности! Я убежден, что если бы те малознакомые или даже незнакомые почитатели, которые пришли, приехали и прилетели тогда на похороны Отари (или те, кто когда-то – на похороны Сергея Довлатова, или те, кто недавно – на похороны Иосифа Бродского), – если бы мы при жизни этих Мастеров нашли пару минут послать им – каждый – не стихи, а всего лишь по одной почтовой открытке с добрыми словами, то любая такая открытка подарила бы и Отари, и Довлатову, и Бродскому еще несколько дней жизни. Подумайте сами – простой открыткой вы подарили бы Бродскому день жизни! А если нас триста, пятьсот, тысяча…
Я утешаю себя тем, что успел назвать Отари светоносным художником еще при его жизни.
Я не прощу себе, что не разыскал его адрес, не вложил ту статью в конверт и не послал ему. Потому что он, оказывается, жил так изолированно и одиноко, что и газет не читал.
А теперь, через год после его смерти, в эту теплую апрельскую ночь, я сижу в мастерской, в полуподвальном этаже его домика под Вашингтоном, один на один с каким-то неистовым, языческим гимном Жизни, который водопадом красок, цветов и плодов низвергается с его полотен.
Так брызжет на вас сок спелого граната, сжатый рукой исполина.
Так вулкан изливается алой лавой раскаленной магмы.
Так зрелый Мастер, подойдя к концу жизни, вдруг осознает свою кисть как некий всемогущий луч и начинает демонстрировать вам этим лучом гениальность другого Высшего Художника – Творца.
Господи, сколько гранатового сока жизни в последних картинах Отари! Сколько спелых – именно спелых, – раскалывающихся от жизни плодов! Сколько цветов – распустившихся, набухших, напряженных внутренними соками, сияющих! Какая по-рембрандтовски мощная плоть бытия, какое по-сезанновски яркое свечение красок!
Впрочем, наверно, зря я пытаюсь словами раскодировать этот густой, пряный и хмельной эмоциональный заряд, который веет, да что там веет – прет, вот точное слово! – с каждого его полотна. Отари к старости так хмелел на пиршестве земной природы, что каждая его картина стала настоящим и идущим от сердца грузинским тостом в честь Жизни! И, слушая их в ночном одиночестве, я вижу и чувствую, как жадно, как яростно хотел он Жить!
Нет, невозможно только смотреть на эти картины-тосты!
Я встаю, поднимаюсь по короткой лестнице – лестнице, на которой он умер, обронив незаконченную картину, – и прохожу по ночному домику на кухню, ищу в холодильнике красное вино.
Найдя початую бутылку, я сижу в бликах его полотен, мерцающих в этом доме со всех стен, все доливаю и доливаю в чашку это темное и терпкое, как гранатовый сок, вино и медленно, почти ритуально пью за Отари и за этот мир, в котором он прожил всего ничего – 73 года. И в котором мне повезло пересечься с ним в самые, пожалуй, трудные дни нашей жизни – в начале восьмидесятых, в шумном пуэрто-риканском Северном Манхэттене, на углу пыльной и знойной Саус-Пайнхурст – Южно-Еловой – улицы и 179-й стрит. Я ищу глазами его автопортрет – тоже яростный портрет сурового грузина, в алой рубашке, но не с мечом, а с кистью в руках. Я встречаю его взгляд, поднимаю свою чашку и говорю ему, как живому: «За тебя, старик! Будем!»
А в соседних комнатах спят моя жена Юля и вдова Отари Белла. Сегодня, когда мы с женой добрались до Вашингтона, Белла наконец уснула без снотворного и этих проклятых антидепрессантов…
Да, сегодня, когда в доме гости, она не чувствует себя так трагически, так окончательно одинокой. Сын давно женился и живет отдельно, а друзья, настоящие, близкие друзья юности, или там, уже с Отари, или еще дальше – в Москве, в Грузии… И по ночам, когда бессонница уже изматывает и душу, и усталое тело, Белла встает, набрасывает халат и, кутаясь, спускается в его мастерскую. Деревянные ступени скрипят под ее ногами. Он так не любил этот скрип!