Захар Прилепин - Грех (сборник)
– Стой! – заорал я, едва не задохнувшись от ужаса.
Крик мой и сорвал чеченца с места – он, подпрыгнув, помчался по пустырю, сразу скувыркнулся, зацепился за проволоку, поднялся, сделал ещё несколько шагов и получил отличную пулю в затылок.
Примат обернулся ко мне. В его руке был пистолет.
Я молчал. Говорить уже было нечего.
Через минуту примчал командир, и с ним несколько наших костоломов.
– Что случилось? – спросил он, глядя на пацанов: нет ли на ком драных ранений, крови и прочих признаков смерти.
– При попытке к бегству… – начал Примат.
– Отставить, – сказал командир и секунду смотрел Примату в глаза.
– Одно слово: примат, – с трудом выдавил он из себя и сплюнул.
Я вспомнил, как мы весенней влажной ночью собирались в Чечню. Получали оружие, цепляли подствольники, склеивали рожки изолентой, уминали рюкзаки, подтягивали разгрузки, много курили и хохотали.
Жена Примата пришла то ли в четыре ночи, то ли в пять утра и стояла посередь коридора с чёрными глазами.
Завидев её, Гном пропал без вести в раздевалке: сидел там, тихий и даже немножко подавленный.
Примат подошёл к жене, они молча смотрели друг на друга.
Проходя мимо них, даже самые буйные пацаны отчего-то замолкали.
Я тоже прошёл молча, женщина увидела меня и кивнула; неожиданно я заметил, что она беременна, на малом сроке, но уже уверенно и всерьёз – под нож точно не ляжет.
Лицо Примата было спокойным и далёким, словно он уже пересек на борту половину чернозёмной Руси и завис над горами, выглядывая добычу. Но потом он вдруг встал на одно колено и послушал вспухший живот. Не знаю, что он там услышал, но я очень это запомнил: коридор, полный вооружённых людей, чёрное железо и чёрный мат, а посередь всего под жёлтой лампой стоит белый человек, ухо к скрытому плоду прижав.
«Примат, да? Воистину примат?» – спросил я себя, подойдя к трупу, которому словно пробили затылок ужасно острым когтем.
Никто не ответил мне на вопрос.
Под свой командировочный, «дембель», мы устроили небольшую пьянку. В самый разгар веселья вырубили в казармах свет, и Гном всех рассмешил, заверещав тонким и на удивление искренним голосом:
– Ослеп! Я ослеп!
– Отец, что с тобой? – подхватил шутку Примат.
– Сынок, это ты? – отозвался Гном. – Вынеси меня на свет, сынок. От хохота этих хамов, к последнему солнцу.
Тут как раз свет загорелся, и все увидели, как Примат несёт Гнома на руках.
Потом эту историю мы вспоминали невесело.
За два дня до вылета домой Примат и Гном в числе небольшой группы отправились куда-то в предгорную глушь, забрать с блокпоста невесть каким образом повязанного полевого командира. Добирались на вертолёте, в компании ещё с парой спецназовцев, то ли нижнетагильских, то ли верхнеуфалейских.
Полевого командира с небрежно, путём применения и сапога, и приклада, разбитым лицом загрузил лично Примат; одновременно, чуть затягивая игру, стояли возле вертолёта, направив в разные стороны стволы, те самые, не помню с какого города, спецназовцы. Им нравилось красоваться: они были уверены, что их никто не подстрелит, такое бывает на исходе командировки. Гном тоже пересыпал зубками неподалёку.
Тут и положили из кустарника двумя одиночными и верхнеуфалейцев, и нижнетагильцев – обоих, короче, снесло наземь, разом и накрепко. Гном тоже зарылся в траву, что твой зверёк, и, когда пошла плотная пальба, на окрик Примата не отозвался. Сам Примат к тому времени уже в нутро вертолёта залез, и вертушка лопастями буйно размахивала в надежде поскорее на хер взлететь отсюда.
Выпрыгнув на белый свет, Примат, потный, без сферы, не пригибаясь, прицельно пострелял в нужном направлении, потом подхватил раненых, сразу двоих, на плечи, на одно да на второе, и отнёс их к полевому командиру, который, услышав стрельбу, засуетился связанными ногами и часто заморгал слипшимися в крови тяжёлыми ресницами – ровно как не умеющая взлететь бабочка крыльями.
Следом Примат сбегал за Гномом, вытащил его из травы и на руках перенёс в вертушку.
На Гноме не было ни царапины. Пока вертушка взлетала, он, зажмурившись, раздумывал, куда именно его убили, но ни одна часть тела не отозвалась и малой болью. Тогда Гном раскрыл радостный рот, чтобы сообщить об этом Примату.
Примат сидел напротив, в чёрной луже, молча, и у не-го не было глаза. Потом уже выяснилось, что вторая пуля вошла ему в ногу, а третья угодила ровно в подмышку, там, где броник не защищал белого тела его.
Ещё россыпь пуль угодила в броник, и несколько органов Примата, должно быть, лопнули от жутких ударов, но органы уже никто не рассматривал: вполне хватило того, что Примат какое-то время бегал лишённый глаза, с горячим куском свинца в голове.
То ли нижнетагильцы, то ли верхнеуфалейцы выжили оба, а Гнома представили к награде.
Мы возвращались домой вместе с огромным цинком Примата.
Жена встретила гроб с яростным лицом и ударила о крышку руками так, что Примат внутри наверняка на мгновение открыл оставшийся глаз, но ничего так и не понял.
На похоронах она стояла молча, без единой слезы, и, когда пришла пора бросать землю в могилу, застыла замертво с рыжим комком в руке. Её подождали, а потом пошли, со своими комьями, иные. Земля разбивалась и рассыпалась.
Гном даже не плакал, а как-то хныкал, и плечи подпрыгивали, и грудь его по-прежнему казалась жалкой, как скворечник, а внутри скворечника кто-то гуркал и взмахивал тихими крыльями.
Жена Примата сжимала землю в руке настолько сильно, что она вся выползла меж её пальцев, и только осталась липкость в ладони.
Она так и пришла с этой грязной ладонью на поминки.
Сначала пили молча, потом разговорились, как водится. Я всё смотрел на жену Примата, на окаменевший лоб и твёрдые губы. Не сдержался, подошёл, сел рядом.
– Как ты? – кивнул на живот ей.
Она помолчала. Потом неожиданно погладила меня по руке.
– Ты знаешь, – сказала. – Он ведь меня дурной болезнью заразил. Уже беременную. И лечиться нельзя толком, и заразной нельзя быть. А как его убили – в тот же день всё прошло. Я к врачам сходила, проверилась – ничего нет, как и не было никогда.
Через несколько месяцев дом Примата ограбили – пока вдова ходила в консультацию. Выгребли все деньги, много – смертные выплатили; ещё взяли ключи от машины и прямо из гаража её увезли.
Вдова позвонила мне спустя три дня после происшествия, попросила приехать.
– Есть какие новости? – спросил я у неё.
Она пожала плечами.
– У меня… подозрение, – сказала она, поглаживая огромный свой живот. – Поехали съездим к одной женщине? Про неё говорят – ведунья. Ни с кем давно не встречается, говорит, что её правда зло приносит. Но она отцу моему должна, поэтому меня согласилась выслушать.
Я внутренне хмыкнул: какие ещё, боже ты мой, ведуньи; но мы поехали всё равно – вдове не откажешь.
Дверь открыла приветливая и ясная женщина, совсем не старая, одетая не в чёрное и без платка – в общем, не такая, как я себе представил: улыбающаяся, зубы белые, в сарафане, красивая.
– Чай будете? – предложила.
– Будем, – сказал я.
Сели за стол, съели по конфете, чай был горячий и ароматный, в пузатых чашках.
– Ищете кого? – спросила ведунья.
– Дом обворовали, – ответила вдова. – И очень всё ладно было сделано, как будто свой кто-то: ничего не искали, а знали, где лежит.
Ведунья кивнула.
– Я вот фотографию принесла, – сказала вдова.
Она достала из сумочки снимок, и я вспомнил тот милый чеченский денек, когда мы выпивали, и потом свет погас, а после снова включился, и мы сфотографировались, все уже пьяные, толпой, еле влезли на снимок, плечистые, как кони.
– А вот этот и ограбил, – сказала ведунья просто и лёгким красивым ногтем коснулась лица Гнома.
– Видишь, какой? – добавила она, помолчав. – Так уселся, что кажется выше всех. Смотрите. Он ведь маленький, да? А тут незаметно вовсе, что маленький. Больше мужа твоего кажется, вдовица. Он твой муж? – и указала на Примата. – Мёртвый уже он. Но дети его хорошими будут. Белыми. У тебя двойня.
Я сидел ошарашенный, и даже чайная ложка в руке моей задрожала.
Гном уволился из отряда три месяца назад, и с тех пор его никто не видел.
– Срочно к нему! – чуть ли не выкрикнул я на улице, дрожащий уже от бешенства, сам, наверное, готовый к убийству.
Вдова кивнула равнодушно.
Домик Гнома был в пригороде, мы скоро туда добрались и обнаружили закрытые ставни и замок на двери, такой тяжёлый, какой вешают, только уезжая всерьёз и далеко.
Постучали соседям, те подтвердили: да, уехал. Все уехали: и мать, и дочь, и сам.
Мы уселись в машину: я – взбудораженный и злой, вдова – спокойная и тихая.
– Надо заявление подавать, – горячился я, закуривая и глядя на дом с такой ненавистью, словно раздумывая, а не сжечь ли его. – Найдут и посадят тварь эту.