Давид Ланди - Биоген
Лешка отмахивается и поворачивается на другой бок:
– А! Как хотите.
Я возвращаюсь к панораме за окном. На забор прилетели два воробья. Сидят, крутят головами в разные стороны. Думают: где бы нашухарить и смыться по-быстрому. Но, ничего не придумав, улетают восвояси.
Вдруг вспоминаю, что, прожив здесь две недели, я еще многое о себе не рассказал.
– Витек!
– А?
– А хочешь, я расскажу тебе, как мы бомбили автобусы?
– Валяй.
– У нас за домом начинается набережная. По ней склон к Волге идет. Вдоль склона дорога к пристаням спускается. По ней автобусы ездят. Мы на склоне в кустах спрячемся и кидаем в автобусы куски засохшей земли. Они ударяются о стекло, и земля разлетается. Получаются взрывы, как в фильмах от пуль. Один раз кто-то кинул ком, а это оказался настоящий камень. И этот камень в водительском боковом окне пробил дырку. Водила ка-ак тормознул! Даже люди в автобусе попадали. Выскочил на дорогу и за нами бегом. Мы через набережную – и во двор. Кто в подъезд ближайший, кто на деревья. Притаились, сидим ждем. И надо ж было в этот момент выйти гулять моему соседу – Вадьке-заике. Мы пока разбегались кто куда, он все пытался спросить: «Вы-вы чё-чё-чё, па-па-пацаны?» Но нам было не до него. А когда все спрятались, он так и остался стоять один. И вот стоит он, глазеет по сторонам на опустевший двор, как вдруг в калитку вбегает разъяренный водила и, схватив Вадьку за грудки, начинает орать: «Где твои подельники, быстро говори! Где родители? Щас башку всем откручу!» Вадик открыл рот, набрал воздуха, а сказать ничего не может. Водила еще сильнее бесится, орет на него, трясет, как грушу боксерскую: «Говори, где родители живут, а то прямо здесь закопаю!» В этот момент из подъезда выходит Вадькина мама – тетя Света и видит картину маслом: здоровый мужик вытрясает из ее сына душу. Тетя Света вообще женщина интеллигентная, спокойная. Но тут она ка-ак взбесится! Ка-ак подбежит к мужику и давай его по голове сумкой охаживать. Мы с пацанами от смеха чуть с деревьев не попадали. Но деревья затряслись, и мы замерли. Мужик вырвал у нее сумку и вопит: «Ваш сын стекло мне в автобусе разбил! Его в милицию нужно сдать, а вам штраф выписать! Наплодили тут хулиганов, а воспитанием Пушкин будет заниматься?» – «Ах, вы еще и в Пушкина не верите?» – возмущается тетя Света и с удвоенной силой продолжает прежнее занятие, лупася водителя рукой и сеткой с яйцами, которые она берегла до этого момента для яичницы. Мужик стоит весь в белках и желтках, но сумку и Вадима не отпускает, раздумывая, что ему делать дальше. Вдруг из подъезда на всех парах вылетает Вадькин отец – дядя Серожа. Он, видно, в окно все увидел. И, выпуская из ноздрей пар, несется прямо на водилу. Тот, оценив размер кулака папаши и скумекав, что к чему, бросает Вадьку с сумкой на землю и газует из нашего двора с такой поспешностью, что чуть не разбивает себе о калитку лоб.
– Мда… констатирует Витька, – умеете вы развлекаться.
Лешка разворачивается к нам лицом и заявляет:
– Ну, тогда еще чего-нибудь рассказывай, все равно уже разбудил.
– Подумать надо, – отвечаю я и начинаю думать. Но в голову ничего не лезет… Пробую думать в обратную сторону – получается еще хуже… О! Кажется, залезло!
– Витек, а из твоего окна Волгу видно? – начинаю я издалека.
– Не-а. Из моего окна «Химпром» видно, когда выбросов мало. А когда много, то и он исчезает.
– А из моего видно, – с гордостью сообщаю я. – Еще лучше, чем здесь, видно. Наш дом ближе всех к воде стоит, и с лоджии все корабли как на ладони.
Лешка ерничает:
– Ну, конечно, ты ж у нас центровой!
– Ага, – соглашаюсь я без задней мысли. – Летом я почти каждое утро просыпаюсь под песню «День Победы». Ее врубают все подплывающие к берегу корабли. Ночью они стоят на рейде, а утром причаливают к берегу, выпускают туристов и снова встают на рейд. Так вот, когда они причаливают, у всех играет одна и та же песня.
Я начинаю шепотом ее напевать:
– День Победы, как он был от нас далек,
Как в костре потухшем таял уголек.
Дни и ночи, обгорелые, в пыли,
Этот день мы приближали, как могли.
Витек и Лешка подхватывают:
– Этот День Победы порохом пропах,
Это праздник с сединою на висках,
Это радость со слезами на глазах,
День Победы! День Победы! День Побеееды!
В этот момент в палату входит медсестра.
– Это что такое?!.. Бегом на койку! – командует она, закипая от возмущения.
– Не пойду! – огрызаюсь я.
Доставая из кармана бинты, медсестра надвигается, пытаясь отрезать пространство для маневра. Вскочив на кровать Дебила, я перепрыгиваю с нее на койку Немого и, когда она уже думает, что загнала меня в угол, оказываюсь за ее спиной. Промахнувшись, медичка злобно щелкает зубами и снова разворачивается ко мне лицом. Но лица уже нет…
Колючие бледно-зеленые глаза бросают жесткий, голодный взгляд с вытянувшейся, волосатой морды волчицы. Червоточины мерцающих зрачков гипнотизируют, сужаясь от луча моего друга – Солнца. Приподнятая верхняя губа дрожит, оголяя под клочьями вспенившейся слюны большие желтые клыки. Голова опущена. Уши прижаты к затылку. Она лязгает зубами и приседает на задние лапы, готовясь к броску.
Но мое зрение уже обострилось до невероятной реакции мангуста, и, фиксируя происходящее в замедленной, покадровой съемке, я способен сейчас разложить движение стрелы Зенона на временные отрезки и доказать ее неподвижность[485].
Опережая волчицу на доли секунды, я устремляюсь вперед (когда она бросается на меня) и, пролетев от нее сбоку, распарываю халат медсестры титановыми наконечниками когтей.
Хрясть! – и белая накрахмаленная материя, нарезанная, как вермишель, расползается длинными, ровными лоскутами, оголяя бедро пармиджанового цвета[486].
«Спагетти подано – садитесь жрать, пожалуйста!»[487] – шлю я веселый посыл в свое сознание и продолжаю готовиться к обороне.
Второй раз она прыгает, не оглядываясь. Вывернувшись, как кошка, всем телом, хищница отталкивается задними конечностями сначала от пола, затем от стены и, развернувшись ко мне в воздухе, пытается нанести сокрушительный удар передней правой лапой.
Глупая – она не знает, что я с шести лет играю в настольный теннис, и мои глаза в минуту опасности видят каждую дробинку, вылетающую из отцовского ружья на охоте.
Нырнув под промелькнувшую над моей головой пятерню, я уклоняюсь от молниеносного нападения, и, промахнувшись, лапа волчицы проезжает по стене плугом кривых когтей, вспарывая осыпающуюся на пол штукатурку и рассеивая вокруг белую пыль. Я бросаюсь по полу в ее ворота и, пролетая шайбой между лохматых мускулистых ног зверя, вижу узкую щель вульвы, покрытую барашками колючей проволоки.
Один взгляд на эту темную незашитую рану – и голова моя раскалывается от образов и воспоминаний… Я смотрю в этот кратер, в этот потерянный и бесследно исчезнувший мир, и слышу звон колоколов. Смеясь и рыдая, он расползается и паясничает над полем битвы, оголяя в памяти ребенка снимки непосредственной любознательности.
Подобные картины Давид встречал и раньше, когда в детском садике вместе с мальчишками заглядывал под дверь в кабинки девочек. Но то были улыбки Моны Лизы, а эта – великая блудница и матерь человеческая с джином в крови, плотно сжатая по всей длине и чуть приоткрытая в том месте, где сквозь пушистые бакенбарды[488] возбужденно топорщится поверхность распускающегося бутона, – пугающе притягательна и смертельно опасна, как ядерный гриб в сознании японца. Как факел жизни в руках Прометея.
Я смотрю вверх, в эту расселину времен, и вижу в ней знак равенства. Мир в состоянии равновесия. Мир, сведенный к нулю без остатка[489]. И мир обдает меня жаром собственного стыда и похотью эструса[490]. Но прирожденное озорство мотивирует детское сознание, тронуть волчицу за приоткрывшийся сосок Венеры[491], который тут же стыдливо накидывает кожаный капюшон, обнаружив, что его заметили.
Я мелькаю под кроватями, пока не достигаю другого конца палаты.
Она медленно поворачивает голову, выплескивая на меня северное сияние зеленовато-голубых глаз, и, увидев цель, перемещает тыл своего туловища на сто восемьдесят градусов. Ее тело начинает оседать на задние лапы.
Оседает… оседает… оседает, накапливая потенциальную энергию путем изменения расстояния между атомами в стальных мускулах ног, и в помещении появляется тяжелый аромат гибели. Леденящий сердце смрад ложится инеем на раскаленные окна палаты. От предчувствия беды напряжение клаустрофобит о глухие каменные стены и съеживает вокруг пространство в гравитационный коллапс[492]. Расползаясь массой ударной волны внутрь, опасность сужается, готовясь к разрыву оболочки больницы[493].
«Ой, ой, ой», – сигнализирует мозг мальчика, и краем правого глаза я вычленяю квадрат для отступления: тумбочка, грядушка, кровать (на которой лежит Дебил) – под ней, как в доте на линии Маннергейма.