Виктор Ерофеев - Русская красавица
Я говорю: нет ли патологии? И запах – не трупный? Да, деточка, запашок, это верно, не пойму откуда. Шучу: это я разлагаюсь заживо. И охватили сомнения. Насчет рожать. То есть аборт делать поздно. Это все уже сроки прошли… и я пала!
Во-первых, о Веронике. Она ведьма, но мы с ней после поля не ладим, я ей звонила, она слова тянет, а чего тянет, не понимаю.
На верную смерть меня отослала, а теперь даже не поинтересуется, как и что у меня, слова тянет, и новые друзья – будто вымерли, ну, да мне их и даром не нужно, Ритуля не в счет, а Ксюша опять в Америке, я не выдержала, позвонила ей в Фонтенбло, по-английски говорила со стоматологом, у нее там какой-то чешский режиссер завелся, в Америке, она мне намекнула и уехала за океан. Ксюшенька, ты меня совсем забыла, а ей визу в Москву не дали как шпионке и диверсантке. Она с обидой: перебьюсь. Только мне все равно: она моя любовь. А Гавлеев молчит. Ну и молчи. Стоматолог-француз говорит: ши из ин Нью-Йорк, а я ему: мерси, до свидания, и повесила трубку, думаю: с кем посоветоваться? Мерзлякову звонила – дуется. У меня, сообщает, тоже неприятности. Мне бы твои неприятности! А Дато в командировке, я звонила, его семья меня любит, но отвечали уклончиво, а Вероника? Вот сука! За что? Не пойму. Не издох ли ее Тимофей? Нет, живехонький… И я пала. То есть мне бы какого другого совета искать, а я – к Катерине Максимовне.
Вхожу к ней, сидит, вечерний чай пьет, с бубликами. Квартирка однокомнатная, вся мебелью и коврами заставленная, в Чертанове живет, на выселках. А я тебя, говорит, сижу дожидаюсь. Садись, чай пить будем. И достает из-под матрешки чайник, наливает мне одной горькой заварки, нет, я такой крепкий не буду, когда, спрашивает, рожать – на живот взглянула – собираешься? Когда? Месяца через два. Замолчали. Она сидит, зря вопроса не задаст, чай попивает, бублик в чашку макает и в телевизор уставилась. Я говорю: Катерина Максимовна, у меня к вам просьба. Она молчит, слушает дальше. Я говорю: я вот рожать собралась… а жених, говорю, меня бросил, не наведывается, с концами пропал, даже, говорю, и не знает, что у нас деточка будет, ребеночек, нельзя ли его позвать? мне с ним поговорить необходимо. Что же, удивляется, он тебя покинул? или он себе другую подругу нашел и к ней переехал? Не знаю, отвечаю, ничего не знаю, где он, что он – понятия не имею, но только не в подруге здесь дело – я его подруга, но только он перестал наведываться, что-то ему, видно, мешает, а мне обязательно нужно с ним увидеться!.. Значит, рассуждает Катерина Максимовна, следует его к тебе приворожить. Ну, да, – радуюсь, – что-нибудь в этом роде, чтобы он пришел, насчет ребеночка посоветоваться. Она говорит: у тебя есть его фотокарточка? – Дома есть. – Приезжай в другой раз с фотокарточкой и прихвати с собой сто рублей, надобно мне для этой цели десять свечей по десять рублей каждая, поняла? Я отвечаю: вот вам сто рублей, и отдаю ей армянские деньги, возьмите на свечи, а я за фотокарточкой, я скоро буду, и сама в нетерпении, скорей в такси, лечу к себе через всю Москву, сквозь пургу и снег по колено, и Кремль посередке горит, как летающая тарелка. Беру фотокарточку и назад, отряхаюсь в прихожей, прошу тапочки, чтобы не наследить, и вынимаю из сумочки фотокарточку как ни в чем не бывало, а у самой сердце так и бьется, боюсь: откажет. Она взяла фотокарточку в руки, вгляделась, потом на стол ее осторожно кладет и на меня смотрит. Ты понимаешь, о чем просишь? Я говорю: понимаю. Она молчит, с недовольным лицом.
Я закурила, говорю: Катерина Максимовна, вы за меня не беспокойтесь, он уже раз ко мне приходил, на диванчик присел, очень скромно, мы с ним поговорили, и он ушел. На себя-то, спрашивает, похожий приходил? Похожий, говорю, совершенно похожий, только чуточку грустнее, чем в жизни, и лет на пять помоложе, такой, как на фотокарточке, я специально выбрала, он мне несколько подарил… Нет, говорит, за это я не возьмусь. Почему, Катерина Максимовна? Ну, миленькая! Ну, возьмите еще денег! Полезла в сумочку. Она меня останавливает. Подожди, говорит, ты мне лучше вот что скажи: это с ним ты ребеночка завела? И на меня выжидательно смотрит. А что, говорю, этого нельзя делать? Как вы думаете? Я, собственно, потому его и прошу прийти, чтобы ясно было. А он не идет, или нет уже его, куда-нибудь перевели, ну, как в армии… Может быть, он уже далеко, так далеко, что совсем не вернется? Я стряхнула пепел в синее блюдечко и откинулась на спинку дивана. Он, восклицаю, жениться предлагал! А что ты ему ответила? Ну, не могла же я, Катерина Максимовна, с бухты-барахты ему отвечать!.. Я думала: он снова придет. А он не идет и не идет. Или передумал? А я вот – ребеночка сохранила…
Катерина Максимовна встала и говорит: приходи завтра, красавица, вечером. Я буду на книге ворожить… Я вскочила: спасибо! – Потом отблагодаришь… Я говорю: я могу даже чеками, если возьмете… Она говорит: после! после. Уходи! Даже строгая стала. Я испугалась, что откажется, и скорее за дверь.
Вся извелась. На другой вечер снова приезжаю. Она сидит, папироску курит. Телевизор орет и стреляет: про войну. Осторожно спрашиваю: ну как? А она головой качает: нет, говорит, ничего не выходит. Я всю ночь ворожила на книге. Ничего не получается. Не хочет он к тебе приходить. Я говорю: как не хочет? почему? А она говорит: к тебе нельзя приходить. На тебе порча. Я удивляюсь: какая порча? Раньше-то он приходил… А теперь, говорит, не придет. Я говорю: ну почему? А она говорит, а ты вспомни, что ты делала после того, как он ушел? А что я делала? Я к подружке переехала, к Ритуле, потому что, конечно, ужасно испугалась, и жила у нее, а если он меня к ней ревновал, то понапрасну, да он и всегда про меня это знал, стало быть, не должен был ревновать, а что я еще делала? ну, не знаю, был однажды, уже после этого, у меня Мерзляков Витасик, я ему все рассказала, он – друг, я не помню, я напилась тогда… Катерина Максимовна поморщилась и говорит: я, милочка, не про это тебя спрашиваю. Ты еще больше ничего не вспоминаешь? Ну, говорю, забегал ко мне Дато, перед гастролями, только я уже знала, что беременная, но ему не сказала, а то бы убил, а потом, да, я хотела сделать аборт, потому что меня немного запах смущал, и Дато говорит: ты чего, дрянь, такая немытая? А я говорю: ты же, Дато, иногда любишь, когда я немытая. Да, говорит, но не до такой степени!
И мне стало стыдно с другими мужчинами, хотя всякая мелочь набивалась зайти, и вот только армянин на днях… Ну, это, продолжаю, вообще не в счет. Дурак, говорю, хоть и Гамлет! То есть вообще не понимаю, на каком основании Владимир Сергеевич на меня обижается!..
А ты, говорит Катерина Максимовна, другой вины за собой не чувствуешь? Нет, говорю. А ты, говорит, подумай… Я подумала. Не знаю, говорю… А куда ты, спрашивает, ездила? Как куда? Ну, я по полю бегала, только это еще раньше, это он знал, это он потому и пришел, он сам говорил. Я, говорит Катерина Максимовна, владетельница однокомнатной квартиры в районе Чертанова, не про поле спрашиваю. А вот куда ты поехала, как с ним свиделась, с женихом своим? И на карточку посмотрела. А он тут же на столе лежит. Лежит и нам улыбается. Не помню, говорю, я и в самом деле забыла, а она говорит: а вот на пригорочке, посреди кладбища, церковь стояла? так, что ли? – Ой, говорю, конечно, и свалка венков, осенью, ну да, на следующий день. Это Мерзляков говорит: немедленно туда! И мы поехали. – А что было дальше? – спросила, потупившись, Катерина Максимовна, словно нужно тут было рассказать подробности, которые только между любимыми сообщаются, а ей нужно как будто по службе узнать как свахе: нет ли изъянов у вашей горячо обожаемой дочери? родимого пятна, например, на ягодице величиной с абажур? Нет? – Я молилась, говорю, неуклюже, первый раз в жизни… О чем? – еще больше потупилась Катерина Максимовна, водя папироской по дну хрустальной пепельницы. О том, чтобы он больше не приходил… – призналась я, заливаясь краской. Достала она меня! – А потом? – спрашивает. А потом, говорю, я вернулась в эту церковь, как-то приехала на электричке и нашла того попика, который слышал мой душераздирающий крик: молодой попик, и я говорю ему: покрестите меня! И он сначала удивился, но я ему все рассказала, только про него – показала на фотокарточку – ничего не рассказывала, чтобы не испугался, но и того, что я ему рассказала, было бы достаточно, чтобы меня покрестить, он так обрадовался, вы, говорит, Мария Египетская, вот вы кто! а про поле он тоже не знает, зачем ему это? Вы, говорит, понимаете, что одно ваше спасение стоит больше, чем легион богобоязненных праведников! Вы, говорит, для Него желанная душа, и тут же немедля меня покрестил, безо всяких крестных, а старушка прислужница мне резинку трусов оттопыривала и туда святую водицу лила, туша мой позор!.. А!.. – наконец дошло до меня, и я растерянно посмотрела на Катерину Максимовну. Катерина Максимовна молчаливо водила горячим концом папироски по донышку хрустальной пепельницы. Понятно… – сказала я. Ну, вот, коли понятно, так иди себе с Богом, – робко так, несмело сказала мне Катерина Максимовна. Я давно ее знала. Мы с Ксюшей и другими девочками к ней заезжали. Она по руке удивительно гадала. Мы часами слушали. Все сходилось. Мы рты открывали. А здесь такая молчальница! Я говорю: – Вы меня, Катерина Максимовна, не прогоняйте. – И смотрю на нее: она противная, волос редкий и гладкий, на затылке жидкий пучок, таких в магазинах с утра полно, ссорятся в очередях, только глаза особые: вишневые и внимательные… Я говорю: – Не гоните! – Нет, говорит, милочка, уходи! Но опять так нетвердо, смотрю: что-то не договаривает, гонит, но не в шею, гонит, а сама дверь не открывает, выйти куда? Я закурила, молчу. На нее смотрю. Она на меня.