Максим Гуреев - Покоритель орнамента (сборник)
Максимилиан Александрович закрывал глаза в ожидании громогласного – «Я же просила тебя!» Но ничего не происходило. Значит, Елена Оттобальдовна действительно думала, что нынче очень ветрено и следует закрыть окна на втором этаже, дабы не выбило стекла. Она поднималась по деревянной, украшенной резным этрусским орнаментом, также называемым «колесом жизни», лестнице в мастерскую и, к своему удивлению, обнаруживала, что окна здесь закрыты. Однако гул неизвестной природы нарастал, переливался перламутром, медленно, но верно заполнял все пространство дома, сложенного из ракушечника и необожженного кирпича – адоба.
Впрочем, понимание того, что Макс все-таки обманул ее, все-таки открыл кран и пустил воду, которая теперь гудит в старых чугунных сочленениях, наступало, приходило постепенно и лавинообразно, отчего мутилось сознание. И тут же тошнота подступала к самому ее горлу, а в глазах плыли бордовые круги, столь напоминавшие аккуратно нарезанные ломти разваренной свеклы.
Максимилиан Александрович успевал закрыть кран, вылить воду из бачка и заправить его фиксажем ровно до того момента, когда из-под двери начинали доноситься всхлипывания Елены Оттобальдовны. Мысль о том, что он довел матушку до слез, погружала Волошина в полнейшее оцепенение, потому что всякий раз, встречая завернутых в войлочные бурки плакальщиц в Феодосии, на Енишарских горах ли, он сам был готов разрыдаться от той жалости, которую испытывал к этим слабогрудым, едва живым существам, вынужденным зарабатывать себе на жизнь исполнением погребальных канцон.
К ужину Елена Оттобальдовна, разумеется, уже не выходила и через дверь сообщала прислуге, что не намерена общаться с сыном-лгуном и обманщиком до тех пор, пока он не придет и не извинится перед ней. А до тех пор она будет исполнять четвертый прелюд Шопена или «Фантазию» Ницше и плакать, потому что нет ничего страшнее неблагодарности родного сына, которому она отдала все.
Елена Оттобальдовна требовала от прислуги повторить ее сообщение в точности несколько раз, чтобы полностью увериться в том, что до Макса ее ультиматум будет донесен дословно. Затем она садилась за фортепьяно, и дом погружался в звучащие столбцы сумеречной шумерской клинописи, расчисленные периоды заглавных буквиц, цифровые коды в виде периодически повторяющихся матриц, иероглифы египетского письма периода Древнего царства.
Это была музыка, которую Максимилиан Александрович слышал каждый день на протяжении многих лет, и каждый день он принуждал себя к наслаждению этими раз и навсегда заученными пассажами, вымучивал из себя любовь, искренне веря при этом, что именно так любовь и может зародиться в сердце.
Она должна быть вымучена!
Думал, что зерна, брошенные на каменистое русло горного потока Когайонон, что вытекал с северной оконечности Карадага, погибнут, а зерна, упавшие в топкую низменность в предгорьях Кучук Янышара, взойдут и принесут плоды.
Чувство будет крепнуть, нарастать, даже переходить в обожание, граничащее с истерикой, будет вызывать слезы, прерывистое, сдавленное дыхание, какое бывает при восхождении на Святую гору.
На Святой горе живут:
Святой Акакий,
Святая Варвара,
Святой Вит,
Святой Власий Севастийский,
Святой Георгий Победоносец,
Святой Дионисий Парижский,
Святой Евстафий,
Святая Екатерина Александрийская,
Святой Кириак,
Святая Маргарита Антиохийская,
Святой Пантелеймон,
Святой Христофор,
Святой Эгидий,
Святой Эразм.
Всего – четырнадцать святых помощников.
Крымский татарин по имени Гази помогал Максимилиану Александровичу развешивать пленку сушиться, а когда работа была закончена и целлулоидные водоросли свисали до самого пола, влаемые лишь едва различимым сквозняком из открытого в сад окна, дословно передавал слова, произнесенные Еленой Оттобальдовной.
Вот эти слова:
– Я страдаю оттого, что приношу своему сыну лишь несчастья, хотя помыслы мои чисты, будучи исполненными едино любви и уверенности в том, что я лучше знаю, как моему Максу будет хорошо. Это знание есть альфа и омега моего материнского служения ему, знание, ради которого я могу претерпеть все – и ложь, и унижение, и неблагодарность. Право, что может быть страшнее неблагодарности? Только предательство, только дерзкое и надменное отрицание той очевидной пользы, которую я несу, жертвуя всем, и именно поэтому я не намерена общаться с сыном-лгуном и обманщиком до тех пор, пока он не придет и не извинится передо мной. В этом нет гнева, в этом есть лишь жалость, всепрощение и милосердие. Да, мне жаль моего бедного Макса, который не может постичь всей глубины моего чувства к нему. Но я готова ждать хоть целую вечность, пока зерна, брошенные на каменистую почву, не взойдут. А до тех пор я буду исполнять четвертый прелюд Шопена или «Фантазию» Фридриха Ницше и плакать, потому что слезы, идущие из самого сердца, подобны святой воде, освященной на Богоявление Господне, и посему они цельбоносны. Их можно пить натощак и ни в коем случае не вытирать с лица, но лишь промакивать салфеткой с изображенными на ней стражами четырех углов трона Господня!
Рассказ Гази Максимилиан Александрович выслушал, стоя абсолютно неподвижно, по стойке смирно, держа руки по швам.
Видел себя стоящим перед объективом фотокамеры, старался не шевелиться, чтобы не пропустить ни одного слова. А ведь точно так же замирали и геодезисты в ожидании спуска затвора, другое дело, что улыбались, руки запихивали в карманы или складывали на груди, совершенно уподобляясь при этом пропахшим потом и кислым вином римским глинобородым легионерам.
Карадагов жил вместе с матерью в глинобитном болгарском доме на углу Королева и Базарного переулка. Говорили, что именно в этом доме в 1920 году до своего отъезда в Феодосию квартировал легендарный председатель коктебельского ревкома Гавриил Стамов.
Карадагов слышал об этом человеке, даже знал его фотографический портрет, с которого на него смотрел скуластый усатый человек с глубоко посаженными улыбающимися глазами, также знал, что в 1923 году Стамов был убит,
и впоследствии одна из улиц Коктебеля была названа его именем.
Карадагов проходил в свою комнату, ложился поверх простыни на спину, а лицо накрывал журналом «Америка», подаренным ему кем-то из отдыхающих. Сквозь глянцевую бумагу проступали буквы и завывание включенного в соседней комнате громкоговорителя. Это мать слушала сообщение об успешно проведенной стыковке космических кораблей «Союз» и «Аполлон».
Космонавты медленно проплывали через длинный, залитый ярким белым светом тоннель и обменивались рукопожатиями.
Журнал медленно сползал по лицу Карадагова, постепенно открывая его лоб и глаза, и тут же ему становилось невыносимо смешно при мысли о том, что стыковочный узел космического корабля, во всех подробностях описанный диктором, напомнил приемный покой феодосийской горбольницы, что на Карантине. Почему? Да потому, что именно сюда его довольно часто привозила мать, и он был знаком почти со всеми санитарами и врачами из реанимации. Они, как и космонавты, всякий раз обменивались рукопожатиями, смеялись.
Журнал, на обложке которого был изображен астронавт, делающий первые шаги на Луне, падал на пол. Особенно на себя обращал внимание скафандр астронавта, в нем, как в широкоугольной линзе, одновременно отражались черное бездонное небо, лунный грунт и даже обернутые специальной фольгой ботинки лунного странника. Если не было возможности увидеть всей фотографии целиком, то можно было бы предположить, что он завернут в эту специальную фольгу с ног до головы.
Как шоколадная плитка.
Как сложенные штабелем бутерброды, приготовленные для поездки за город.
Как мясо в духовом шкафу.
Наконец, как новогодняя свеча.
– Ты гори-гори, свеча Леонида Ильича!
Я повторял по складам: «ты-го-ри-го-ри-све-ча-ле-о-ни-да-иль-и-ча».
Смешно-смешно.
А что было в столовой «Волна» потом? После того как заканчивался обед?
Потом я вставал из-за стола и наблюдал за поварами в белых застиранных передниках. Они выстраивались вдоль дюралюминиевых направляющих, добела вытертых подносами, оказываясь таким образом спиной к раздаче, над которой висел плакат с изображенным на нем пасхальным куличом. Начинали притоптывать, неритмично хлопать в ладоши кассирше, что выходила на середину столовой и, подбоченясь, пускалась в пляс.
Она скользила по бетонному полу больницы на Пряжке почти невесомо, как будто была на фигурных коньках, выполняла антраша, а также прыжки сальхов, ритбергер и бедуинский во вращении.
Однако пасхальный кулич, который висел над раздачей и наблюдал за происходящим, негодовал, разумеется, находил это зрелище омерзительным и крайне небогоугодным хотя бы по той причине, что оно совершенно напоминало танец Иродиады, известный также как танец семи покрывал.