Вионор Меретуков - Лента Мебиуса
– Аннет мне как дочь, – сказал Самсон и солидно надул щеки.
– Так я тебе и поверил! И вы, дитя мое, не верьте ни единому слову этого коварного порфироносца! Эти короли, знали бы вы… Если свяжетесь с этим тираном, в лучшей случае, вас ждет монастырь, а в худшем – плаха… О, я знаю королей! Самсон попил народной кровушки, попил, у них, у королей, без этого никак…
Самсон встал и подошел к окну. Как хороша была затянувшаяся ночь! Самсон полной грудью вдохнул холодноватый воздух.
– Спасибо за помыв тела, – услышал он голос Поля, – давно я так славно не мылся…
– Ты же русский…
– Ты хочешь сказать, что я должен мыться раз в неделю?
– О чем мы говорим, Поль? – Самсон резко обернулся. – Говорим, говорим… о какой-то ерунде, а до главного добраться никак не можем…
Поль прищурился.
– До главного?.. Какого черта ты приехал сюда, Сонни? Соскучился по борделям? Простите, милочка… Неужели в Асперонии нет публичных домов? И вообще, как там у тебя, в твоем долбаном королевстве, с этим вопросом? Сераль с наложницами еще функционирует? Здесь у тебя с бабьем всегда всё было в порядке… Еще бы, всё было так просто! Чтобы на ночь обзавестись бабешкой, тебе было достаточно свистнуть. В твоем распоряжении всегда были жены и любовницы твоих друзей… А в Асперонии как? Всё больше пробавляешься невольницами, поставляемыми тебе с Ближнего Востока? Мадемуазель, вы не должны обольщаться, ваш друг страшный бабник. Я должен был вас предупредить…
– Именно это мне в нем и нравится, – проворковала Аннет, прижимаясь к Самсону.
Самсон скривился.
– Ты стал пошляком…
– Скажи, чего ты ждешь от меня? – продолжал бурчать Поль. – Рассказов о теплых местечках под гостеприимными мостами Сены, где я коротал время последние двадцать лет в обществе лучших представителей парижского и международного дна? Знаешь, каких людей я там встречал! О, кафедры многих университетов Европы были бы счастливы числить их у себя…
– Я хотел увидеть тебя, Поль, – тихо сказал Самсон.
Открытое окно принесло далекий колокольный звон. Поль и Самсон переглянулись. Это был знак. Они оба это поняли.
Они опять были вместе.
Минут десять длилось молчание.
Поль чинно обратился к Аннет:
– Вас как зовут, мадемуазель? Этот бурбон нас не представил… Аннет? Какое милое имя! И, главное, редкое. А ты, Самсон, несмотря на королевское происхождение, получил дурное воспитание. Девушка успела потереть мне спинку, а я только сейчас узнаю, как ее зовут. Ты плохо воспитан, друг мой. Впрочем, ты и сам это знаешь. Не то что я – потомок Голицыных. Правда, не тех князей Голицыных, которые столетиями преданно, а иногда и не совсем преданно, служили русским царям… А тех – которые служили самим князьям Голицыным. Матушка перед смертью открылась, никакая она не княгиня Голицына, а праправнучка некоего Фомы Голицына, бывшего, сказала мамаша, крепостным кучером в имении князя Голицына смоленского розлива. Была такая вздорная привычка у некоторых аристократов – давать детям рабынь свои фамилии. Может, они были и правы… Иначе, как разберешь, где твой сын, а где сын твоего раба? Господи, что я такое говорю?!
Поль схватился за голову. Получилось очень картинно.
Ночь длилась. Бесконечная ночь длилась…
Хриплым голосом Поль продекламировал:
– И ветер чист, как поцелуй ребенка.
Окно открыто, ночь нежна.
Я слышу голос чей-то ломкий:
«Ты мне нужна, ты мне нужна…»
– Как-то утром, приходя в себя после пьянки, в момент редкого просветления, я решил наказать себя, напрягся и родил это четверостишье. Спустя день вспомнил, что точь-в-точь такие же слова задолго до меня написал Превер… Вот горе-то было! А я, дурак, думал, что коли мне удались такие лирические строки, значит, я все-таки мог стать настоящим поэтом… Кстати, чуть не забыл, недавно встретил Дениз, она страшно располнела и чем-то стала похожа, ты не поверишь! – на медведицу… Я даже испугался, иду, это, я по улице Вожирар, а навстречу мне такая огромная, толстая медведица на задних лапах… К счастью, Дениз меня не узнала, а то, наверняка бы, задрала бы и съела…
Поль и Самсон встречаются взглядами. Некоторое время они смотрят друг на друга, не веря в происходящее. Потом Поль отводит глаза и уставляется в окно, а Самсон смотрит по сторонам, ища Аннет. Ну вот, опять. Куда она все время исчезает?!
…Поль бормотал, глядя в одну точку:
– И длится ночь как наважденье,
Как сон несбывшихся надежд…
– Ну и так далее… В начале своего несостоявшегося творческого пути я открыл Америку, решив, что в художественном произведении сюжет второстепенен.
– За счет чего же ты тогда намеревался держать читателя в напряжении?
– Как ты иногда грамотно выражаешься: держать читателя в напряжении! Я в восторге! А плевать я хотел на читателя! Сюжет для меня был… вроде того полусонного, вялого, но очень выносливого осла, который бредет туда, куда несут его шальные ноги, и которого можно навьючить чем угодно – любым товаром: от книг Священного писания, комедий Аристофана, философии Фейербаха, музыки Вагнера, Эйфелевой башни, стишков лорда Байрона, древнеримских виадуков, тоннеля под Ла-Маншем, фрейдизма, финального матча на звание чемпиона мира по шахматам, альпийского утра, ночных кошмаров, старинных монет с изображением божественного Августа, растоптанных роз на мостовой, вождя африканского племени бакеле, любви Петрарки к Лауре, жертв 2-й Пунической войны, страданий юного Вертера, испорченной бормашины, обладателей Оскара, астрономии, швейцарских часов, шляпы Наполеона, вечернего небосвода, гибели астронавтов до волоса в носу, сигаретного окурка, сломанного перочинного ножа и поваренной книги с рецептом лукового супа. Гипотетический осел неторопливо бредет, почти засыпая на ходу, а ты его грузишь мыслями, грузишь, грузишь, пока у читателя от изумления крыша не поедет к чертовой матери, а у осла от усталости не подкосятся ноги. Все, что делается в мире в течение последнего столетия, – почему, не знаю, видно, так вышло, – направлено на то, чтобы отучить человека мыслить.
Целая индустрия развлечений навалилась на несчастного индивидуума, у которого просто не остается времени остановиться и задуматься. И ему это уже нравится! Ему нравится не думать. Это ведь самая тяжелая из всех существующих на свете работ – думать! Мы позабыли, что способность мыслить, постепенно утрачиваемая человечеством, всегда отличала его не только от мертвой природы, но и от бесчисленных видов органической жизни.
– Не отвлекайся, – тихим голосом опять попросил Самсон.
– Да, да, ты прав… Вернемся к сюжету. Сюжет, повторяю, вторичен. А вторичен он потому, что первична мысль автора. Ах, как это прекрасно, когда ты вдруг наталкиваешься на свежую мысль талантливого человека! Как увлекательно – без зависти следить за тем, как работают мозги у кого-то, кто от природы одареннее тебя и кто щедро делится с тобой своими мыслями, и для кого мыслить – высшее из наслаждений! Ах, как завораживает игра оригинальной, мощной и цельной мысли! Следить за этим – истинное блаженство! Этому занятию можно предаваться нескончаемо долго и, в отличие от известного плотского процесса, подолгу не кончать, делая перерывы лишь на сон или смерть… Итак, повторяю для тупоголовых! Сюжет вторичен, несуществен. Важны мысли, позиция, подтекст и вывернутая наизнанку черная душа автора, маскирующегося под добродетельного и в то же время бесстрастного бытописателя. Ну, словом, как у Джойса. И вообще, в какой-то момент я понял, что главное для меня – это писать. Безразлично что. Лишь бы писать. И не беда, если бы вдруг обнаружилось, что я банальный графоман. Меня бы это открытие не остановило. Были бы чистый лист бумаги, хорошо налаженная пишущая машинка и тишина. Это было как раз тогда, когда я писал свою знаменитую поэму о… ну, ты помнишь, когда от меня отшатнулись даже вокзальные шлюхи. С какой-то невероятной ясностью я понял тогда, что всё остальное – кроме литературы – чепуха. Главное, думал я, – это мои будущие романы, рассказы, повести и поэмы. Во мне полыхал огонь такой чудовищной силы, что я мог не только сам сгореть заживо, но и без труда испепелить все живое в радиусе ста километров от своей огнедышащей персоны. Я был как армейский огнемет. Столь же неразборчив и беспощаден. Если бы всё, что я задумал, осуществилось, мои соперники продержалось бы недолго. Мои планы были грандиозны. В перспективе я должен был свергнуть с пьедесталов и затмить всех своих великих предшественников, начиная с Еврипида, Софокла и Эсхила и кончая Уитменом, Лонгфелло и Бродским. Но оказалось, что моя первая поэма стала моей лебединой песней… Моя грязная поэма – это и есть я. Выяснилось, что только такую гадость я и способен писать. Я там весь уместился. Со всеми своими гнилыми потрохами, любовью к свободе, мечтами о славе, тайными и явными пороками и воспоминаниями о том, чего никогда не было. Двадцать поэтических страниц, полных грязи, сладких соплей и глубокомысленных рассуждений о мироустройстве, о котором я и сейчас-то имею весьма смутное представление. Всего двадцать страниц! На большее меня не хватило. Когда я понял, что колодец вычерпан до дна, то сначала страшно удивился. Я всегда был уверен, что в меня влезет не только весь земной шар со всей своей тысячелетней исторической требухой, но и Солнечная система вместе с Плутоном, Сатурном и прочими Нептунами, лунами и кометами Галлея. Да что Солнечная система! Мне казалось, вселенная, даже не поцарапав внутренних стенок черепной коробки, свободно вошла бы в меня, как сабля в ножны. Вошла бы, еще и место осталось. Но, увы, приходилось признавать, что поэма об окаянном барбосе – это вершина, апофеоз, так сказать, моего скромного поэтического дарования, которое, как выяснилось, заключалось не в романтически возвышенном видении и осмыслении мира, а лишь в виртуозном умении рифмовать ранее никем не рифмованное. Согласитесь, – тут Поль огляделся вокруг, ища поддержки аудитории хотя бы в лице Аннет, – согласись, – поправился он, не найдя девушку взглядом, – что это не то искусство, к которому стремится каждый истинный художник. Я был посредственным новатором рифмы. Это было все, на что я был способен. Но рифма, даже очень интересная рифма, еще далеко не поэзия. Я мог прогреметь в подлунном мире как поэт подворотен, обоссанных заборов и стен вокзальных сортиров. Меня читали бы, сидя на толчке. Такой разновидности всемирной славы мне было не нужно. Я понял, что мне как личности конец. Продолжать жить в надежде со временем возвыситься и вырасти в поэта-песенника или автора эстрадных куплетов не имело смысла. Мои запросы были неизмеримо выше. Я пытался выдавить из себя хоть немного свежего вдохновения, но, тюкая пальцем по клавишам пишущей машинки, только разражался рыданиями или истерическим хохотом, потому что у меня ничего не получалось… Мои амбиции во много крат превосходили мои возможности… Разумнее всего было бы сменить направление, чтобы заново проторить и заасфальтировать индивидуальную дорогу к славе. Надо было менять профессию. Но я не мог заниматься ничем другим, да и не хотел. Литература была моим богом, в ней я видел смысл жизни…