Давид Ланди - Биоген
Солнце – мой друг – потеряло Давида из виду и теперь врубилось на полную мощь, заливая собой все закоулки мира. Я люблю его, но летом…
Слышится Лешкин стон. Витек приподнимается и, отворачивая лицо к стене, что-то шепчет себе под нос. В раздраженном бормотании подростка слова проглатываются, путаются друг о друга, и только одно звучит почти целиком – Оксана…
Но, поднимаясь над кроватью, вторая буква девичьего имени, ударяется о металлическую грядушку и падает на пол, оставляя покалеченную Осанну…[464]
Горячий воздух застревает в горле. Высушивает его. Стены плавятся, стекают на пол. Под штукатуркой открываются фрески битвы: ржание лошадей, крики воинов, дрожь моста – все тонет в безмолвии палаты. Краски блекнут, осыпаются, и опять – штукатурка…[465]
Намотавшись на тумбочку, обессиленное время замирает в тени кровати. Остановилось… Не тикает…
В комнату заглядывает санитар:
– Лежите, субчики?
Исчезает.
Лешка дышит, но сил уже нет. Широкие бинты, стянувшие грудь, сдерживают, не дают набрать полные легкие воздуха. Лишь по чуть-чуть… чтобы не умер… а только мучился…
Бинты проходят по груди, потом огибают металлический уголок, на котором держится сетка, и опять: грудь – уголок – грудь – уголок – живот – уголок – живот – уголок – пах – уголок. Ноги разводятся в стороны и привязываются к уголкам. Распятие закончено. Но Господу не до него…
Слышится шепот Мульта: Или, Или! Лама савахфани?[466]
– Леша, а нас скоро развяжут?
Он молчит.
У меня примотаны только руки. Могу шевелить ногами, сгибать их. Это большой плюс. Но главное – могу дышать.
– Ты чего стонешь, тебе плохо? – не оставляю я попыток отвлечь мальчика.
Не отвечает… Затем, наклонив голову, блюет на подушку. Облизав языком пересохшие губы, шепчет:
– Сволочь.
Пауза. Думаю…
Ощущая свою вину за произошедшее, понимаю, что нужно как-то помочь. Но, боясь повторения ошибки, помалкиваю.
Витек, встав с кровати, подходит к Лешке, берет полотенце и вытирает ему лицо.
– Терпи, скоро должны развязать, – уходит на место.
Я продолжаю:
– Лешка, а у тебя есть брат или сестра?
Шепчет:
– Сестра, – плачет.
– А у меня нет.
Молчу…
– А сколько раз здесь выводят гулять?
Плачет.
– Лешка, ну, не плачь! У тебя что-то болит?
– Все болит.
Думаю: как это – все?..
– А хочешь, я расскажу тебе, как катался на плотах?
Не откликается…
Проходит одна, две, три, четыре, пять, шесть, семь минут – сна нет. Наволочка совсем промокла. Лоб и шея чешутся, но руки привязаны – не почесать.
Лешка стонет. Заунывно, протяжно, как колесо телеги, на которой в наш двор приезжал цыган, чтобы обменять игрушки на старую одежду. Мы бежали к нему всем двором, желая потрогать лошадь. Погладить ее шею. Посмотреть в большие черные глаза. Она – гладкая, теплая, живая. Стоит, переминаясь с ноги на ногу. Машет хвостом, принимая ласки и вздрагивая от наших прикосновений. Копыта костяные, облезлые. Истоптанные…
– Леша, ты когда-нибудь плавал на плоту? – предпринимаю я очередную попытку.
Не отвечает.
– Ну, ладно, не хочешь, не отвечай.
Лежу, размышляю, чем еще его можно отвлечь.
– Леша, когда нас развяжут, я покажу тебе свои шрамы. У тебя есть шрамы?
Тишина…
Еще дышит, но уже с трудом. Бинты, как камни, как запертая дверь, – держат грудь, не дают набрать воздуха…
– Знаешь, Лешка, недавно мама решила, что школьную форму я должен стирать сам. И теперь я стараюсь ее не пачкать.
Открывает глаза, смотрит на потолок и, скорчив гримасу боли, закрывает опять.
– Леша, а ты сам стираешь форму? Или мама?
Молчит…
Я вздыхаю, вспомнив тазик с хозяйственным мылом и грязную штанину своих брюк. Материал грубый, мокрый. Отстирываться не хочет. Сгибаться и тереться себя об себя – тоже не желает. Ногти впиваются в плотную ткань и неприятно шатаются во время трения материи.
– Я не люблю стирать форму. Сильно не люблю!
С кровати встает Дебил и уходит.
– В туалет пошел, – информирует Витек. – Ему можно. У дураков здесь больше прав.
Одна из мух, почуяв аромат пищи, подлетает к Лешкиной подушке и приземляется на ее край. Оглядевшись вокруг себя огромными внимательными глазами, начинает передвигаться отрывистыми движениями неврастеника. Подобравшись к Лешкиной голове, она слизывает своим хоботком наиболее вкусные, на ее взгляд, кусочки блевотины и, предварительно растворив их в своей слюне, съедает. Вдруг замерла. Видно, второпях проглотила что-то несъедобное. Чистит хоботок. Затем затылок. И, уже не в силах прервать чесоточный экстаз, переходит на крылья но, испугавшись Лешкиного выдоха, улетает.
Возвращается Дебил и ложится на кровать. Его кровать у окна. Моя слева от двери, потом Лешкина, за ней кровать Тихони. Витя лежит у стены. Рядом с ним глухонемой.
Появляется Степаныч. Приближается к Лешке и, одобрительно бормоча, начинает его развязывать:
– Ну что, успокоился?
Снимает широкий бинт с груди мальчика:
– Э-ээх! На бинт-то зачем наблевал?
Развязав, добавляет:
– Ну, вот-те раз, еще и лужу напустил!
Закончив, санитар уходит, бросая на прощание мне:
– А ты пока, субчик, полежи. В первый же день пеленание схлопотал, орел!
Леша залезает под простыню и, скрючившись, скрежещет зубами.
– Лешка, тебе плохо? Ну, Леша, ну чего ты все время молчишь?
Не отвечает.
– Не трогай его. Может, заснет, – говорит Витя.
Интересуюсь:
– А долго будет болеть укол?
– Долго, – отвечает Витек.
– До вечера?
– Да, – и, помедлив, добавляет: – До завтрашнего.
Пытаюсь представить такую длинную боль.
В коридоре голос:
– Выходим на прогулку!
Заглядывает медсестра:
– На прогулку!
Все поднимаются. Витек останавливается у Лешкиной кровати и что-то ему шепчет.
– …о …ле …жу…
Затем отправляется вслед за остальными.
Лежу. Таращусь в потолок. Трещинки на побелке начинают двигаться, складываться в узоры и расплываться в мозаику калейдоскопа. Веки набухают, как весной почки у тополя, и становятся липкими. Засыпаю… Вижу двор.
Пупок с Егором поставили ловушку для голубей, вынесли хлеб и подбрасывают мякиш под ящик. Пупок бросает крошки, а Егор держит веревку. Голуби ближе, ближе. Но под ящик заходить боятся. Пупок кидает кусочки хлеба, стараясь попасть под навес. Один голубь раздувает зоб и обхаживает самочку. Зоб переливается на солнце синими и зеленоватыми цветами, образуя фиолетовые оттенки. Самка голодная, ей бы поесть. Но голубь пристает, волочится, не в силах побороть похоть. Ближе, ближе к западне. Егор не выдерживает и дергает за шнурок. Птица успевает выпорхнуть из-под ящика. Пупок бросается на Егора с упреками:
– Ты чего дергаешь раньше времени? Я тебе говорил дергать? А? А?
Егор оправдывается:
– Да он уже зашел туда.
– Куда – туда? – не отстает Пупок. – Он только наполовину зашел, а нужно целиком!
Вдруг шум. Спросонья вскакиваю, но, рванув за плечи, руки тут же приземляют меня на кровать. Вернувшись с прогулки, в палату вваливаются пацаны. Первым вбегает Витя и сразу идет к Леше:
– Ну, ты чё, живой?
Лешка не реагирует.
– На обед пойдешь?
Продолжает молчать.
– Твоя Оля спрашивала, почему ты не гулял. Я сказал ей, что тебя спеленали и вкололи сульфозин. Она сначала расстроилась, но потом успокоилась и передала привет. Слышь, что ли?
– Ага – всхлипывает Лешка.
Витек продолжает рассказывать новости:
– А Аксану тоже на прогулку не пустили. Оля говорит, что нянечка оставила ее мыть полы в столовке и что они хотят ее выписать.
Появляется медсестра:
– Выходим обедать!
Подходит ко мне:
– Ну что, ты понял, что вмешиваться в лечение других детей нельзя?
Молчу.
– Если врач назначил пеленание, значит, это вынужденная мера, необходимая для вашего же психического равновесия. Усвоил?
Отворачиваю голову.
Показательно вздыхает:
– Ну что ж, не понял. Продолжим лечение.
Уходит.
Возвращается тишина.
Лешка, кажется, заснул. Постанывает во сне. Тихо, еле слышно. Как тот маленький щенок, которого я взял домой, пообещав маме хорошо учиться. Мама сказала, что ему негде у нас жить, но я упрашивал, умолял, уговаривал, и она согласилась с одним условием:
– Как только увижу, что он намочил пол, – унесешь его обратно во двор! Договорились?
– Да! – радостно закричал я и стал ухаживать за щенком, стараясь изо всех сил приучить собаку к чистоплотности. Но запах все же появился, и после двух дней немыслимого счастья от сосуществования с настоящим зверем в одной конуре утром в понедельник мне пришлось вынести его вместе с коробкой.
Я оставил собаку на прежнем месте около арки, над которой по утрам висел Ленкин отец. Щенок совсем не обиделся. Продолжая вилять хвостом, он поглядывал на меня снизу вверх, пока я его гладил. А потом завалился откормленным пузом на подстилку и от удовольствия закрыл глаза.