Виктор Бычков - Варькино поле
Ему помогали какие-то незнакомые люди при оружии. Свои, деревенские, с застывшими лицами качнулись вдруг ближе, но не для защиты барыни… Сомкнулись со злыми выражениями лиц, примкнули к чужакам.
Евгения Станиславовна только и смогла, что охнуть, даже не успела удивиться, сказать хоть слово, как её тут же подхватили чьи-то грубые, сильные руки и буквально поволокли по деревенской улице. Кто и когда снял с плеч шёлковую шаль, подарок дочери, уже не видела. Как не видела, кто сорвал платок с головы. Срывали, не жалея волос. Она ещё успела оглянуться на дом, хотела крикнуть, предупредить детей. Однако кто-то уже впился пятернёй в волосы, резко дёрнули. Женщина опять вскрикнула от боли…
Впереди семенил управляющий Генрих Иоаннович Кресс, подгоняемый толпой мужиков и баб.
– Опомнитесь, люди, опомнитесь! – взывал к добру, к совести немец, задыхаясь от бега. – Опомнитесь, что вы делаете? Господь накажет…
Стар он был, стар, и бегал по доброй воле последний раз лет тридцать назад.
– Мы же свои, мы же русские! Мы – православные! Не враги! Чего ж вы, люди? Иль креста на вас нет?
– Дава-а-ай, гнида немецкая! Сейчас мы тобой управлять станем! О боге вспомнил, сволочь! Нет сейчас бога, чтоб ты знал!
Деревенские детишки бежали рядом, орали, визжали, а некоторые пытались бросить горсть песка в глаза барыне и управляющему, плюнуть в них. И это поражало женщину больше всего: как они могли?! Как смели?! Не резь в глазах от песка, не телесная боль от ударов и тумаков, не плевки в лицо, не вырванные клочья волос из её головы, а именно сам факт такого обращения, отношения к ней, как к человеку, как к женщине, поражали до глубины души, будили неизгладимую обиду. Ведь она для них ничего не жалела, относилась так… как к родным… А они… От осознания этого прискорбного факта ей больно! К боли физической можно привыкнуть, стерпеть. Да она и проходит, та боль, заживают раны, рубцами покрывается тело. А вот к душевной… Оби-и-и-идно…
– Серёженька! Варенька! – она ещё крутила головой, пыталась отыскать, увидеть своих детей, предупредить их, и тем спасти…
– Иди-иди, курва буржуйская! – чей-то сильный удар в спину в очередной раз уронил барыню на пыльную улицу.
Она опять не успела выставить руки при падении, снова рухнула лицом в землю, ещё и ещё раз сдирая некогда чистую, ухоженную кожу с уже разбитого в кровь лица. Кровь на лице, кровь из носа, изо рта смешалась с песком, грязными сгустками капала, стекала по груди на деревенскую улицу.
Лежащую женщину не оставили в покое: били, пинали ногами, норовили тащить волоком за волосы.
Потом всё же грубо подняли, принуждая идти. Сильно ударили в солнечное сплетение, в живот. Дыхание перехватило, но она пересилила боль, крепилась, заставляя себя не упасть, держалась из последних сил: она сильная! А вот ноги не понимали этого, стали подкашиваться, не желали двигаться, тело её безвольно обмякло. Ум понимал, что она сильная, что ей как никогда нужно быть сильной! А вот тело её не понимало этих прописных истин: подкашивались ноги, обмякало само тело, падало раз за разом на деревенскую улицу в пыль, опосредовано убеждая мучителей в её слабости как обычного человека, как обыкновенной русской бабы. Вот только не голосила. Не слышали мучители её криков и мольбы о прощении. И не услышат.
Управляющий Генрих Иоаннович Кресс уже не увещевал селян. Всё, что он ещё мог, так это поддерживать барыню, не давая ей лишний раз упасть. Не единожды старый немец подставлял собственное тело под удары земляков, которые предназначались Евгении Станиславовне. Он лишь старчески кряхтел после каждого такого удара, но переносил их стоически да начал спотыкаться чуть чаще, чем того хотелось бы ему самому, чем требовала того обстановка.
– Бросьте меня, Геннадий Иванович, – умоляла женщина, выплёвывая изо рта сгустки крови пополам с землёй. – Бросьте, спасайтесь сами. О детках… деток моих… Алёше накажите заботиться…
– Крепитесь, крепитесь, Евгения Станиславовна, – Кресс ещё надёжней ухватил женщину, не давая ей упасть, в очередной раз подставив своё тело под удар палкой.
Барыня впервые назвала, обратилась к управляющему вот так – Геннадий Иванович, а не Генрих Иоаннович. Даже в таких жутких условиях он по достоинству оценил поступок женщины, её силу воли, мужество, отношение к нему – немцу. У старика словно открылось второе дыхание, откуда-то появились новые силы.
– Мы, русские, своих в беде не бросаем. Крепитесь…
Привычно улыбнуться ни сил, ни желания не было, да и обстановка не соответствовала, и женщине ничего другого не оставалось, как с благодарностью принять помощь старого немца.
Их пригнали к школе. Там, на школьном дворе, уже сидели под охраной красноармейца жена управляющего – Марта Орестовна, учитель – Иван Фёдорович Жарков с внучкой – пятнадцатилетней девочкой Наденькой, которая приехала к дедушке в тихую деревеньку Дубовку из объятого классовой войной, неспокойного, голодного Смоленска.
Чуть в сторонке прижались друг к дружке муж и жена Храмовы – местные жители, единоличники, вышедшие из общины ещё в двенадцатом году, хуторские, чей домик с надворными постройками стояли посреди Варькиного поля в пяти верстах от деревни на бережку небольшого озерца в окружении леса.
Новых пленников бесцеремонно бросили на землю здесь же, на школьный двор. К барыне кинулся учитель, принял на руки, бережно уложил на траву. К управляющему на коленках подползла жена Марта, обняла, прижалась всем телом, искала защиты и утешения. И утешала мужа, делила его и свою судьбы на двоих.
Наденька сидела молча, лишь побелевшее лицо, широко раскрытые глаза да прижатые ко рту руки говорили о том, что девочка находится на грани нервного срыва. И только присутствие здесь родных и близких ей людей ещё сдерживало её, не давало внутреннему состоянию выхода наружу. Она крепилась. Из последних девчоночьих сил крепилась… Но они, силы эти, начали иссякать. Безумная пустота уже зарождалась в глазах, во взгляде девчонки…
Евгения Станиславовна не видела, как ворвались в её дом крестьяне; как в панике выбежала из дома Варенька, волоча за собой Серёжку в ночной сорочке и с подаренной накануне детской сабелькой в руке. Как растаскивали имущество из имения – она тоже не видела. Она потом, лишь спустя некоторое время увидела, как взялось огнём, разом вспыхнуло родовое гнездо дворян Авериных, и в очередной раз без чувств рухнула на школьном дворе деревни Дубовки. Деревни, которую основал и вдохнул в неё жизнь штаб-ротмистр армейской кавалерии, участник Бородинской битвы Данила Михайлович Аверин много-много десятилетий назад. Для себя, для людей старался…
Красноармейцы выводили коней из барской конюшни, набрасывали сёдла, гордо восседали на лошадях, глядя с высоты не менее горделиво на пеших товарищей. Некоторые бойцы уже торочили к сёдлам торбы с овсом из амбаров, не гнушаясь прихватить для себя из панских кладовых и погребов сала, хлеб, птичьи тушки, куски вяленого мяса, другую снедь. В этом им помогали и местные крестьяне, с алчным блеском в глазах, с несвойственными ранее жадностью и яростью набросившихся на барские припасы, имущество. Тащили всё, что попадало под руки или чего видели глаза: телеги, колёса, конскую сбрую, плуги, бороны, дёготь.
Местный кузнец Семён Квашня впрягся в конные грабли, ухватив за оглобли, бежал домой с такой лёгкостью и прытью, что наблюдавший за ним работник со скотного двора Федька Сыч только и смог промолвить:
– Такому и конь не нужен, итить его в матерь. Быдто жеребец барский намётом идёт… Сторонись, люди! Квашня прёть!
Некоторые в погребах, помимо того, что набивали торбы, мешки, пазухи продуктами, ещё и запихивали снедь в рот, будто не употребляли пищу с момента своего рождения. Прямо тут же ели, не отходя от полок, от ларей с продовольствием, в спешке, второпях толкали грязными руками. Жевали, глотали, давились, не успев от жадности пережевать, как следует, пищу, проглотить. Икали. И снова толкали… Объевшись, срыгивали, не сходя с места, и опять заталкивали, ели… Отдельные, наиболее жадные, уже маялись животом, выскакивали из погребов, бежали в бурьяны, приседали там. Потом снова стремглав летели к складам, на ходу подвязывая портки. Спешили: а вдруг не достанется? Вдруг другие маяться животом будут, а не они?
Сметаной, маслом и творогом был усыпан, устелен пол барского ледника, где хранились быстро портящиеся продукты. Перемешавшись с подтаенным льдом, с соломой и опилками, с землёй создали жуткое месиво не менее грязной консистенции, и всё это чавкало, брызгало, разносилось за сапогами, башмаками и лаптями по деревенским улицам. Там же, на полу ледника, валялись куски свежего мяса, втоптанные в грязь, раздавленные ногами трудового народа.
Разделанные свиные, бараньи и говяжьи туши срывали вместе с крюками, забрасывали на спины, уносили в неизвестном направлении.
Обвешанная кольцами домашней колбасы, барская кухарка Фроська Кукса убегала огородами к себе на другой край деревни. За ней гнались горничная и поломойка, вопили, требуя свою долю. Однако счастливица лишь оборачивалась, тыкала товаркам раз за разом фигу, чем ещё больше раззадоривала, подстегивала преследователей.