Мария Галина - Автохтоны
Собравшиеся, которые ждали, когда нудная обязательная программа закончится и можно будет наконец выпить и поболтать, тем более два официанта в фрачных парах и фартуках с логотипами «Зеленого пса» уже расставляли на столиках новые подносы, на сей раз с разноцветными тарталетками и бутербродами с розовым лососем, вновь смолкли и повернулись к Воробкевичу.
– Это когда ничего не удается. За что ни берись. Ни один из его протеже не стал по-настоящему знаменитым, ни один. Скупал работы по дешевке, выклянчивал в подарок, на водку менял… И что? Ни Гуггенхайма, ни МОМа. Никто. Ни один…
– Соня, замолчи! – сам себе завизжал Воробкевич.
Собравшиеся придвинулись. Становилось интересно. Когда скандал, всегда интересно.
– Соня, мы же договорились. Только дома. Только дома!
Воробкевич схватился пухлыми ручками за щеки, словно пытаясь удержать рвущиеся слова.
– Крутился вокруг иностранцев, знакомил, водил в мастерские… А потом бежал в дом на Розы Люксембург. Художники, они же как дети. За ними нужно присматривать.
– Соня, замолчи! – закричал Воробкевич своим собственным голосом, но таким высоким и тонким, словно Воробкевич тоже был женщиной.
И опять женским, но другим, интеллигентным, хорошо поставленным:
– Все знали, ты не знал? Знали, но терпели, ведь ты приводил покупателей. А мог и пару-другую строчек в газетенке тиснуть. А потом все кончилось. Кто уехал, кто спился. И стал ты никому не нужен, мой бедный. Потому ты так и схватился за Баволя. Последний шанс. Больше ничего, никогда. Пустота. Мертвый дом. Картины, которые нельзя продать. Кровать, с которой однажды не встанешь. И никто не позвонит, не спросит, где ты, почему так долго не видно? Никто. И тело твое будет разлагаться там, в мокрой постели, а миазмы трупа вредны для живописи. Они разъедают краски, мой дорогой. Бедный мой дорогой. Вы знаете, он даже преодолел эту свою вечную трусость. Он все-таки выставил Баволя. Даже когда этот сказал – нет, он все равно выставил Баволя.
Мардук и Упырь переглянулись.
– Как ты думаешь, бедный мой, почему не пришел Шпет? – спросил сам себя Воробкевич все тем же отчетливым голосом.
– А правда, почему не пришел Шпет?
Он обернулся. Урия, оказывается, тоже был здесь, стоял за левым его плечом, тонкая оболочка света облекала Урию, как иных облекает пот или запах… Говорил Урия тихо, но слова его словно бы перемещались в особом воздушном слое, оставленном только для Урии и больше ни для кого.
– Я думал, вы не выходите из дома.
– Я не выхожу из дома, – спокойно сказал Урия. Глаза Урии были светлые и блестящие, словно два зеркальца. Крохотные посетители перемещались в них, как футболисты на экране телевизора.
– Это странно, – сказал Урия, – вы не находите? Шпет тщеславен и не упустил бы возможность покрасоваться.
Урия говорил очень корректно, по-книжному. Так теперь не говорят.
– Ну, он мог, скажем, уехать. А вы разве знаете Шпета?
Он представил себе, как худой, высокий Шпет, с кожаным угловатым чемоданчиком в старческой руке, в твидовых штанах на подтяжках, и прочее, прочее – торопится на вокзал, под застекленную крышу в чугунном переплете, и черный паровоз, и прекрасные пульмановские вагоны, и этот волшебный страшноватый запах угля, металла, пара – такой запах был однажды у небольшого питона, почти детеныша, когда он взял его в руки и ощутил, как под неожиданно очень сухой, жесткой кожей сокращаются тугие мышцы… Нет тут такого вокзала. Он видел местный вокзал.
Урия так и не снял свое короткое серое пальто. И, разумеется, Урию никто не остановил на входе.
– Я знаю Шпета, – сказал Урия. – И меня очень беспокоит его отсутствие. Я полагаю, этим следует озаботиться. Не хотите ли…
Он замялся. Ему, как и храбрым контактерам, не хотелось покидать теплый и светлый, наполненный нарядными людьми зал. Тем более халдеи во фраках опять начали разносить бутерброды.
– Тут нет ничего интересного. И не будет, уверяю вас. Все отлично знают Воробкевича. Будут делать вид, что ничего не случилось. Сначала кто-нибудь поздравит Воробкевича с открытием нового имени. Потом Воробкевич будет благодарить. Потом мэр скажет речь. Потом супруга мэра скажет речь. Идемте, сейчас такси подъедет.
– Но Марина…
– Ей нравятся эти картины, – спокойно сказал Урия, – у нее, знаете, невзыскательный вкус. Это праздник для нее. Правда. Я очень благодарен вам за Марину. И да, я позволил себе вызвать вашего постоянного шофера. Приятный человек. И знающий.
– Валек? Откуда вы…
Ах, да. Урия же читает мысли. Нет, чушь.
Урия держался так, словно спешить было абсолютно некуда. Куда спешить существу, у которого в запасе вечность?
– Вы неверно оцениваете наш город, – сказал Урия, – вы рассматриваете его как некий, э, анклав. Заповедник добрых старых традиций. И оттого делаете ошибки.
– А это не так? – Он принял у гардеробщика свою куртку, все еще холодную, и на ходу натянул ее, торопливо попадая в рукава.
– Это не так, – Урия аккуратно поднял воротник, защищаясь от мокрых плеток ветра. – Его полное имя, кстати, Валентин. У него мама была без ума от Гуно. Опероманка.
– Скажите, а здесь есть что-то кроме оперы?
– Конечно, – сказал Урия, – конечно. Баволь – это, увы, не бог весть что, но здесь была неплохая станковая живопись. Да, и гравюры. Литографии. До сих пор лежат в антикварных лавочках, такими, знаете, пачками… Люди в спецовках. Монтажники, сталевары. Опоры ЛЭП в тайге. Очень трогательно. Майолика хорошая. В последнее время все увлеклись ресторанным делом. Не дух, но плоть. Тоже искусство, очень тонкое, хотя более… гедонистическое.
Валек подъехал к другой стороне улицы и гудел.
– Вы что кончали?
– Простите?
– Ну, какое у вас образование?
– Какое у меня может быть образование? – удивился Урия. – Я же сильф.
* * *В зеркальце заднего вида он увидел бегущих к ауди контактеров, нос у Викентия был расквашен, но вид боевой. Люди науки чужды ложной рефлексии и потому обычно берут верх над людьми искусства. Увидел седлающих ямахи Мардука с Упырем. Эти-то куда? Зачем?
– Все не совсем так, как вы думаете, – сказал Урия. – Это эскорт.
Шпетовский дом угловато громоздился на фоне воспаленного неба. Декорация, задник оперной сцены. Пустой подъезд, пустые лестничные площадки, на втором этаже у чьей-то двери белое с синей каемкой блюдечко, желтоватое содержимое ссохлось и пошло трещинами. Дверь не заперта – клочок света лежал на полу словно коврик. Лампочка под потолком коридора мигала в раздражающем, как подкожный зуд, ритме.
Шпет лежал на полу гостиной, рядом с конторкой, на которой стоял очень старый черный эбонитовый телефон. Шпет был в пальто, таком же старомодном, черном, чуть лоснящемся на швах. И в таком же костюме.
Пахло горелым.
Он представил, как Шпет, в расчесанных усах и роскошной шевелюре, энергично идет к входной двери, как сбрасывает цепочку, отодвигает защелку и там, за дверью, на лестничной площадке видит что-то такое, отчего пятится и отступает, пока не натыкается спиной на конторку…
Руки-ноги у Шпета были вывернуты, вместо шеи – пучок торчащих жил, синих, красных и белых, кровь стекла на паркет, затекла под затылок Шпету, старомодный крахмальный воротник рубашки из белого сделался красным. Странный способ убийства. Вот некто смыкает челюсти на шее Шпета, вот набивается в рот и царапает язык щетина, рвется под напором клыков вялая старческая кожа, прыскает в небо теплая солоноватая жидкость. Он непроизвольно сглотнул.
– Нет, – сказал Урия.
– Что?
– Это не вы.
– Это, конечно, не я, – сказал он сердито. – Когда бы я успел? Я тут с контактерами валандался.
– Не в этом дело.
Урия говорил тихо и неторопливо, словно не было мертвого Шпета, словно им некуда было спешить, хотя, если честно, Шпету и правда было некуда спешить.
– Зло может показаться романтичным. Ну как же, тиран, сверхчеловек, смерть Петрония, золото и пурпур. На самом деле тиран – это, в сущности, так скучно. Никакой свободы, только необходимость. Выбрав зло, вы теряете свободу. Выбрав добро – вновь, раз за разом становитесь перед необходимостью выбора.
– Банально, – сказал он.
– Истина всегда банальна, разве нет? – Урия чуть заметно улыбнулся. – Гляньте-ка.
Стянутая со стола скатерть лежала вялой кучкой, на почерневшей столешнице обгорелая груда бумаг, хрупкие пепельные мотыльки. Пустые альбомы распластались сбитыми птицами. И запах, сухой и острый, запах угля и окалины, запах старинного вокзала, змеиный запах…
– Надо же, это, оказывается, его саламандра. А я и не знал. Первоэлементы вообще-то очень трудно приручить.
– Есть такая штука, называется зажигалка… Такая, знаете… Щелкаешь, колесико…
– Это саламандра, – спокойно возразил Урия, – видите, вот… лапки.
Цепочка маленьких следов, черных и обугленных, тянулась по паркету. Кто-то очень юркий, очень быстрый. И раскаленный докрасна.