Владимир Шаров - До и во время
В другой раз он рассказывал ей, что в детстве был до крайности религиозен, любил церковные службы; на их улице была церковь Вознесения Господня с очень умным и знающим священником, прекрасным хором, и он чуть ли не каждый день туда ходил. И дома он тоже часто и подолгу молился. Сколько он себя помнит, он всегда хотел быть концертирующим пианистом, знал, что для этого надо очень много работать, хотя, в сущности, занятия ему давались легко; все, связанное с фортепиано, было для него наслаждением, даже ненавистные для других гаммы. Ему было двадцать лет, уже велись переговоры о контракте и настоящем гастрольном турне по югу России; и вот буквально за неделю до того, как Скрябин должен был ехать, он утром, сев за рояль, обнаружил, что играть больше не может: занимаясь, он переиграл левую руку, и она отказала. Это было крушением его жизни, и он тогда, не спеша все обдумав, возненавидел Бога и проклял Его. Через несколько месяцев рука восстановилась, но в его отношениях с Господом это уже ничего не изменило.
Вспомнив теперь тот рассказ, де Сталь подумала, что его восстание против Бога, его путь в революцию был на редкость прям и органичен; если участие других она часто не понимала, считала случайным и, естественно, до конца доверять таким людям не могла, то со Скрябиным было наоборот. Ей вдруг стало ясно, что он надежнее и преданнее делу революции, чем даже она сама. Это было как бы переломным моментом, дальше воспоминания о Скрябине пошли чередой, и она, еще только раскладывая, выстраивая их, уже знала, что в конце получит то цельное, то единственно верное учение, которое искали все они: и она, и Федоров, и Соловьев, и тысячи, тысячи других, а нашел он.
Дважды мельком Скрябин говорил ей, что он — Божество, явившееся в мир и обреченное, как и Христос, пройти через немыслимые муки, пожертвовать собой ради спасения человеческого рода. У него есть назначение: он пойдет на подвиг, прекрасный, но тяжкий, отказаться от которого не в его власти. Он мессия рас, которые появляются в пограничных эрах при конце манвантары, чтобы совершить Мистерию и соединить человечество с Божеством, с мировым духом. Его предшественником, предтечей был Христос — нечто вроде малого будничного мессии. Твердо и спокойно он объяснил ей, что конец мира, время исполнения всех пророчеств близко, но начало конца зависит от него, Скрябина, и дата эта еще не назначена. Мистерия будет актом воссоединения с Единым отпавшего от Него и лежащего во множестве и раздроблении мира.
„Раньше, — говорил он, — я думал, что совершу все сам, то есть понадобится только моя жертва, но потом понял, что это не так или, возможно, не так. Дело в том, что мое «Я» отражено в миллионах других, как солнце в брызгах; чтобы получилась единая соборная личность, надо, ничего не забыв, не утеряв, свести в одно — в этом и есть назначение искусства, музыки. Я опишу все в новом Евангелии, которое теперь заменит старое, как Новый Завет некогда заменил Ветхий. Конец Вселенной будет грандиозным соитием, как человек во время полового акта в минуту оргазма теряет сознание и его организм во всех точках переживает блаженство, так и Богочеловек, переживая экстаз, наполнит Вселенную немыслимым счастьем и зажжет пожар. Мистерия будет последним праздником человечества. Ее центром станет грандиозная оргия, нечто вроде всемирного радения. Бесконечный танец, экстатический и предельный танец…“
Скрябин говорил, что „Мистерия“ соединит поэзию, музыку; музыка будет главным: ведь она владеет вечностью и может заколдовать, даже остановить ее, ритм — это заклинание времени. Для записи „Мистерии“ ему придется создать совершенно новый язык. Придется изобрести средства для записи танцев, запахов, вкусовых ощущений, движений, жестов и взоров тоже. Ведь малейшая неточность — и не будет гармонии. Закончится „Мистерия“ воспроизведением гибели Вселенной, мирового пожара, и этот-то образ вызовет действительную мировую катастрофу. Дальше — смерть человечества в Восставшем Боге, но как произойдет смерть, он сейчас сказать не может. Сначала ли будет акт воссоединения братьев во Отце или потом — он не знает. Скрябин не раз ей говорил, что вины на человеческом роде нет и никогда не было, он безгрешен и, что бы ни делал, все равно будет безгрешен. В мире вообще нет ни истины, ни блага, ни греха. Истина нами творится, и какая бы она ни была, она исключает то единственное, что в самом деле существует, в самом деле благо, — свободу. Весь мир, вся Вселенная — в нас, мы, а не Бог, — единственные ее творцы, и когда мы остановимся, перестанем ее творить, она тут же погибнет. Физический мир, говорил он ей, только отблески нашего духа.
Однажды она спросила его, как он относится к социализму. Скрябин ответил ей, что когда-то был им очень увлечен, о социализме ему рассказывал Георгий Плеханов, который произвел на него настолько хорошее впечатление, что он даже думал примкнуть к социал-демократам, но потом понял, что система, построенная на равенстве, — это нелепость, абсурд: нет ни контрастов, ни различий, что ни есть — однотонно, линейно и бесконечно скучно. Творчество, которое все из взлетов и падений, просто не может выжить при социализме; хотя действительно будет время, когда материализм на земле восторжествует, то есть мир на пути к Мистерии обязательно должен будет пройти через эпоху социализма, эпоху, когда материализация достигнет полной меры, но это будет короткий переходный этап, нечто вроде необходимого зла, миновать которое нельзя.
„Век социализма совсем краток, — повторил Скрябин, — он пройдет буквально молниеносно, в какие-нибудь несколько месяцев ужасных конвульсий и потрясений весь земной шар может стать социалистическим, да и не надо, чтобы весь, — где-нибудь будет царство социализма, и этого вполне достаточно, дальше дорога к Мистерии свободна“.
Время торжества социализма будет очень пресным, духовные интересы тогда угаснут, не останется ничего, кроме страшнейшей прозы машин, электричества и меркантильных интересов. Социализм будет паузой в войне между Германией и Россией, то есть и кроме них многие будут воевать, но это так, попутчики, война их просто захватит, втянет в свой круг, как танец; Германия в мире — это крайний материализм, полное забвение духа и немыслимое превозношение плоти. Россия же сохранила остаток духовности. В этой войне Россия в конце концов победит, то есть победит духовность. Так что война будет благотворна, здесь нет сомнений.
„Но сейчас, — добавил он, — социализм, как, впрочем, и другие проекты переустройства мира, интересует меня мало, все идет к Мистерии, идет к концу, и только он может иметь значение“.
У нее с ним был и еще один короткий разговор о войне. Дело было в „Метрополе“, где они в то время обедали почти каждый день. Газеты тогда были полны сообщениями о волнениях в Китае, и он, прочитав в „Московских ведомостях“ очень яркую корреспонденцию из Пекина, радостно и возбужденно сказал: „Там зашевелились, это пробуждение, настоящее пробуждение! Китай ведь огромная сила, не столько политическая — политически он слаб — сколько мистическая. Перед Мистерией должно быть всеобщее пробуждение, все раскроется и выйдет наружу, будет новое переселение народов, огромные войны, настоящая всеобщая мировая война. Сначала, я думаю, начнется в Европе, а потом перекинется в Азию, Африку…
Войны, смерти не надо бояться; есть времена, когда убийство есть высшая добродетель, убиваемый испытывает тогда величайшее наслаждение, быть может, даже большее, чем его убийца. Война должна дать необыкновенные по силе и мощи чувства. Одна возможность убивать людей — ведь это нечто совсем особое, совсем редкое по яркости ощущение. Полезно иногда стряхнуть с себя путы, которые называются моралью. Мораль гораздо шире того, что мы под ней понимаем, вернее, ее просто нет. Что в одном состоянии — грех, в другом — поступок высшей нравственности. Сейчас как раз и наступает время, когда убивать станет нравственно. Кроме того, следует помнить, что наши войны и социальные потрясения — лишь отражение событий в астрале, так что корить себя, ужасаться творящемуся злу, каяться просто глупо“.
Сталь тогда спросила его, не боится ли он, что, если поднимется Азия и Африка, от европейской культуры мало что останется, и он спокойно ответил, что, конечно, такое возможно, даже очень вероятно, но здесь нет ничего плохого: культура свое слово уже сказала. Кроме того, европейцы всегда убивали мистику культурой, на Востоке же все наоборот, так что пришествие варваров оттуда будет освобождением мистики. Истинный мистик вообще должен приветствовать войну: она — путь к преображению, к экстазу. Нельзя забывать, что именно из великих потрясений, мирового пожара, бойни и родится Мистерия, — это ее купель.
Их со Скрябиным роман продолжался немногим больше месяца, он был человек на редкость открытый, не желал и явно не умел ничего скрывать, и у нее сложилось впечатление, что он очень одинок: единственные имена, которые он называл в разговорах с ней, были имена его дяди и тетки, воспитывавших Скрябина чуть ли не с пеленок. Она была уверена, что мир вокруг него совсем пуст, и до крайности удивилась, выяснив, что это не так.