Александр Давыдов - Бумажный герой. Философичные повести А. К.
Меня не раз упрекали, – да я и сам себя, – что будто б равнодушен к каждому из малых сих, любя только их совокупность. Еще и в том, что неохотно участвую в акциях нашей интеллигенции по защите прав человека. Первое верно отчасти, второе вовсе неверно. У меня не меньше чем у других, гражданского мужества и темперамента, поскольку воспитан родителями в гуманных традициях. Кто как не я во время последнего погрома на всякий случай запер Абрама Геккеля со всем семейством в своем чулане, хотя он отбивался и голосил: «Шлимазл, я крещеный!», на что его супруга, помню, презрительно бросила: «Азохн вэй». Также я подписал, вместе с лучшими людьми города, протест в мэрию по поводу сожженья на центральной площади трудов довольно известного астронома. Фамилии не припомню, он славянин, – так понял, из Речи Посполитой, – а я глух на варварские имена. Только знаю, что он и есть создатель гелиоцентрической системы, которую, – кажется, говорил, – ненавижу всеми фибрами души, предпочитая плоский мир, покоящийся на трех китах. «Ага, – кивнул наш циничный директор по маркетингу, – на голоде, гордыне и похоти». Не понимаю, как можно зубоскалить в отношении столь серьезных вещей, но, вынужден признать, что где-то он прав. Таким образом, будучи вовсе иных убеждений, однако целиком согласен с фельетоном в городской газете самого острого нашего публициста, не зря избравшего псевдоним «Бич королей». Он так закончил: «Меня тошнит от взглядов этого полячишки или кто он там есть, но я готов жизнь отдать, чтоб он мог их свободно высказывать». Блистательное перо, золотые слова! Неважно, что рисковал вовсе не жизнью, а тремя сутками ареста. Чем, по-моему, дело и кончилось, не считая запрета носить шпагу в публичных местах, что и так обременительно в мирное время. Но все это я к слову, а не для прославленья себя. Приведенные мелочи – не заслуга, а долг любого интеллигента.
Что ж касается милости, жалости, то, может, в том и причина моей неудачи, что, не лишь творцу подобают чувства любви и милосердия, но и само творенье мертво без человечного изъяна. Вот пример из прошлого: если помните, в центральном парке, вместо девушки с веслом – мускулистой простушки, – когда-то стояла поистине великолепная статуя: богиня красоты, почти обнаженная, во всей своей таинственной прелести – предмет наших неосознанных вожделений и скабрезных мечтаний. Красота чистейшая, именно что незапятнанный эйдос, но ох какая недобрая, будто враждебная людям. Влюбленные возлагали цветы к ее подножью, но там же, у ног ее, кончали с собой жертвы несчастной любви. Столько лет прошло, – теперь могу признаться, не рискуя ни судебным преследованьем, ни даже общественным порицанием: как-то ночью, на спор с таким же юным сорванцом, именно я, а ни кто другой, отколол ей обе руки по самые плечи; потом на задворках расколошматил их в пыль кувалдой. Тут виной не только юношеский кураж, – покажу, мол, что круче всех, – но и стремленье избавиться от кошмара. Стоило курнуть марихуаны, по тогдашней молодежной моде, и мне чудилось, что бездушная красота так и тянет руки к моему горлу, чтоб я насмерть задохнулся от восторга. Старожилы наверняка помнят, какой тогда вышел скандал – шум, гам, радио, телевиденье, петиция академиков против современного вандализма, пикеты. И что? Жизнь подтвердила: я, сопляк, оказался прав, а не все академики разом. Безрукую богиню-калеку, вызывающую не только восторг, но и теплоту, жалость, теперь дружно считают величайшим произведеньем мирового искусства. Общество с годами по умолчанию признало мою правоту: вновь присобачить ей руки не великий был труд, но ведь так оставили. Я же, наученный своим недавним провалом, больше не повторю прежней ошибки.
Время шло, и я все больше укреплялся в надежде, хотя прораставшее семя истины пока вовсе никак не сулило будущего свершенья. Идеальный образ на этот раз в нем даже и не брезжил. Но был ощутим могучий порыв рождавшейся формы, что, несомненно, указывало – я на верном пути – каким-то неуловимым, но целиком достоверным чувством. Утверждаешь, ангелок, что я примерно так же говорил и в тот раз. То ж да не то ж, – теперь с глаз моих окончательно слетела пелена, мешавшая созерцать суть вещей. Тем временем становящаяся форма уже зримо, несомненно, вырывалась из рептильности, постепенно изживая бремя прошлого, доисторический кошмар древних чудищ, милосердно уничтоженных Господом из сочувствия к их уродству. Потом прорезались жабры, а рыба все ж не вымерший звероящер, нам куда привычней, – значит, процесс творенья уже достиг первого потопа.
Не скажу, что легко мне было существовать единственному зрячему в толпе незрячих, обитающих в ими небрежно вымышленных мирах. Еще прежде, в Египте, куда отправился глазеть на пирамиды, признаюсь, у меня мелькнула мысль, не удалится ль навек в соседнюю пустыню, где тогда еще томился, боролся и побеждал во имя нас всех, людей века сего, великий святой, искушаемый мириадами бесов? Но, во-первых, не претендую на святость, а во-вторых, такой поступок выглядел бы каким-то манерным, капризным, безвкусным и несовременным. Ну а бесы, да, конечно, – вовсе не сравниваю свое слабосилье и падкость на соблазны с духовной мощью святого, но ведь и тут у нас ничуть не меньше соблазнов, только рассеянных в повседневности. В пустыне хоть бесы откровенны, как есть, с погаными харями, а тут зло даже, бывает, изящно рядится в добро. Недаром я долгое время предпочитал общество откровенных подонков так называемым добропорядочным людям. Была права моя наивно-мудрая, увы, давно покойная мама, мне часто повторяя: «Хуже нет, чем делать из дерьма конфетку». Много в чем грешен, но пирожных из говна никому не преподносил.
Короче говоря, я оставался в миру, стараясь не быть похожим на городского сумасшедшего, то есть нормального человека, но по высшим, а не земным меркам. Потому скрупулезно свершал все бытовые обряды: покупал соль и спички в бакалейной лавочке Геккеля; колониальные товары в супермаркете Мюллера на соседней улице; почитывал газеты, даже, случалось, и книги; поглядывал теленовости, захаживал в гости. Был так усерден в своей обыденности, что получил очередное повышенье по службе за контракт на поставку японских арифмометров в Московию, уже встававшую с колен после монголо-татарского ига. Но это была лишь самая поверхность моей жизни, а главное вершилось неявно.
Раздел 21Процесс творенья вершился плавно, с неторопливостью смены геологических эпох или даже становленья вселенной. Истине подобает степенность, это мы суетимся, забыв, что законы природы не переиначишь. И неколебимы сроки, – как нелеп юный старичок, так и резвящийся на старости лет мышиный жеребчик. Пришло время, замкнулись жабры, и, подтверждая в точности мою недавно созданную теорию, лопатки зародыша все зримей теперь выпирали хрящиками, делаясь подобны крыльям. Уже не мрачное узкоглазье земного червя, не рыбий хлад морской бездны, а птичья готовность к полету. Убедись, ангелок: все мы были прежде, как ты, ангелами. Сам знаю, что этому зачатку формы не дано воспарить, в срок он отбросит крылышки. Лишь особо взысканные выпорхнули безвинными из материнского лона; теперь летают в эфире, отмаливая наши грехи. Их глухая молитва во благо мне когда-то слышалась по ночам в отцовском доме, возведенном на бывшем погосте некрещеных младенцев.
Честно говоря, немного усвоил я из науки своего учителя-перипатетика. Сами знаете, как оно бывает в молодости? Занудного педагога с назидательными указкой, стилем и восковой дощечкой нам, лоботрясам, так и тянуло переврать, опровергнуть и высмеять – отереть с чела вековую мудрость, но вместе и догмы, – чтоб существовать так, будто прежде нас не было никакой жизни, – в своем обаятельном, беспечном и победном идиотизме. Впрочем, юность во многом права: следуй мы всегда премудрым советам старших, так и не вышли б из стадии первобытной дикости. Но это понятно, не слишком глубокая мысль. Я сейчас, собственно, не о том, что в свое время недоучил, а как раз о той малости, что вопреки нераденью запомнил. Не знаю почему, но мне в память впилось, как заноза, ученье о четырех стихиях, которое, правда, тогда называл сухой, чисто умственной схемой. Теперь думаю: не впрямь ли это память предсуществовавшей души, хоть я как-то бестрепетно заявил учителю, что в предсуществованье, по крайней мере, собственной души никогда не поверю, за что был поставлен коленями на горох и даже бит розгами? Так или нет, – пусть это просто метафора, – но я будто наблюдал воочью плодотворную смену стихий: земля, вода, воздух. А дальше – огонь: животворное биенье вселенского духа.
Не скажу, что чересчур удивился, когда мой зародыш, зачаток, превзошедший рептилию, рыбу, птицу, потом и зверя, всё определенней обретал вид именно женской фигуры, – наоборот: был этим тронут до глубины души. Почему б и нет? Не раз меня винили в мужском шовинизме. Глупость и глупость. Мать как начало начал – древнейшее преданье, словно первый младенческий писк новорожденного человечества. Так же и для меня – изначальный миф моей жизни. Нет нужды, что слишком часто был легок в связях, которые даже трудно назвать любовными; почти всегда неглубок в чувстве, но, может, только в защиту, – на беду или нет, но заранье обреченную, – от Великой Богини плодородья и смерти, когтистых ночных ужасов и умиротворенья души – одновременно и матери, и жены, и блудницы. Тут единое таинство рожденья и смерти, что равняет мельчайшего с величайшим. Я ль отрицатель женского, коль в моем взоре всегда маячит пятном черная матушка, коль тихий шаг ее различу в любом уличном гуле? К ней взываю, ее страшусь, ни жить, ни умереть не могу без ее благословения и готов посвятить ей мой пока незавершенный шедевр.