Александр Яблонский - Президент Московии: Невероятная история в четырех частях
В школьные годы он ее не особенно замечал. Девочка как девочка. Ему нравились старшеклассницы, а когда он сам стал десятиклассником, то влюбился в практикантку по химии. Вот только после выпускного бала, когда их повели парами на Неву смотреть белые ночи и «Алые паруса», он поцеловал Риту. На самом вечере он выпил положенный фужер теплого шампанского, но до этого – перед началом – на троих сообразили бутыль «777», а после вечера – почти пол-бутылки вермута. На душе стало очень радостно. Поэтому было необходимо целоваться. А так как его поставили в пару с Ритой, то – сам Бог велел. На утро, вспоминая этот поцелуй, хотя, честно говоря, воспоминания всплывали с трудом, так как тошнило, он удивился, что Рита не отстранилась, не увильнула от поцелуя, а, наоборот, прижалась и обняла его за шею. Когда в порыве страсти он чуть приподнял ее, у нее в позвоночнике что-то хрустнуло: хрупко, доверчиво и беззащитно. По окончании поцелуя, она, опять-таки, не смутилась, не оттолкнула его, а продолжала обнимать за шею, смотреть на него и улыбаться. Потом все лето он вспоминал ее и подумывал, не встретиться ли осенью. Но началась студенческая жизнь, и о школьных подружках было даже неловко вспоминать. Как у любых нормальных студентов, высшее образование Павлика началось где-то в середине второго курса. Первые три семестра были полностью заполнены новыми друзьями, компаниями, девушками своего вуза, а также некоторых соседних – гуманитарных. У него были большие голубые и добрые глаза, обрамленные длинными пушистыми ресницами, так что дел было много, дня не хватало. А иногда и ночи. В конце концов, папа сказал, что так продолжаться больше не может: нельзя приходить домой в половине пятого утра и каждый раз на бровях. (Попутно папа тихонько спросил: «Тебе венеролог не нужен?» – «Пока нет. Проносит!» – честно признался Павлик. Он папе доверял и не боялся его, как другие.)
Риту он увидел снова на вечере встречи. Отмечали пять лет окончания школы, и его друзья, отставив свои студенческие хлопоты, позвонили ему и предложили пойти в школу. Перед вечером, естественно, выпили в параднике – идти на вечер в школу с трезвой головой было как-то непривычно, неприлично, даже странно. На вечере была Рита. Павлик искренне обрадовался и тут же пригласил ее танцевать. Она очень изменилась. Казалось, выросла – и действительно, выросла, стала строгой, неулыбчивой. Ей очень шли модные тогда, крупные роговые очки, убедительно сидевшие на курносом носике. Позже она сказала, что приходила на каждый вечер встречи, надеясь его увидеть. Тогда же, потоптавшись пару танцев и выслушав трогательные слова своей классной воспитательницы, они вышли пройтись. Но прогуливались они недолго. Товарищ Гименей всё прекрасно устроил. Старший Сучин, занимавшийся по обыкновению оборонкой, как раз уехал в Израиль закупать партию «питонов», а заодно попытаться втюхать евреям свою нефть, которая забила все нефтехранилища. Мама поехала с ним – полечить суставы на Мертвом море. Так что хата была свободна.
По возвращении родителей Павлик сказал, что он женится. «Слава Богу! – сказала мама, – хоть закончатся эти пьянки и бабы». Папа тоже не возражал. Спросил, кто. Риту он помнил. Она ему нравилась. Он два раза переспросил ее фамилию. «Кто она по национальности?» – Павлик, естественно, не знал. Это не важно, ответил папа, но Сучин-младший прекрасно понимал, что папа все узнает: и национальность всех членов семьи, и наличие родственников за границей, и место работы, отдыха близких и дальних родных и знакомых, и жилищные условия, и все возможные угрозы их – Сучинской – семье, и так далее, и тому подобное. Впрочем, и Сучин-старший знал, что, если его сын решил жениться и об этом объявил, то его ничто не остановит, какие бы сведения не нарыли службы Игоря Петровича, Павлик от своего не отступит. Одна кровь!
Но это было значительно позже. А пока в притихшем зале Павлик исполнял ноктюрн «Разлука» Михаила Ивановича Глинки. Грустная беззащитная мелодия спокойно, как бы обреченно парила над прозрачным скромным аккомпанементом, и эта скромная прозрачность, искренняя незатейливость и тихая грусть ненавязчиво подчинили и зал, и исполнителя. Даже одуревшие от ежедневной борьбы с учениками воспитатели и учителя расслабились, обмякли и задумались: кто о своей жизни, потраченной впустую, никому не нужной, серой, изнурительной, нищей, не приносящей никаких результатов – все их старания ничтожны по сравнению с законами наследственности, влиянием улицы, предначертаниями всесильной Судьбы; кто о своей убогой квартирке, куда после этого праздничного бала придется вернуться и в холодном одиночестве продолжать свое существование; кто о постоянном голоде, истощавшем его семью и беспомощности её единственного кормильца; кто просто с ужасом ждал того момента, когда придется покинуть школу, где он – царь и бог, громко и ясно командующий: «С-смирно, по росту становись!», и все беспрекословно выполняют его команды и подтягивают живот и распрямляют грудь при встрече в коридоре, – покинуть здание школы, чтобы моментально превратиться в серого шаркающего старика, похожего на бездомного бродяжку, кем он, в сущности, и был; кто задумался о мальчике, так чудесно исполняющем это печальную тихую музыку, так тонко ее чувствовавшем и так разительно не похожем на его отца – злобного монстра, умудрившегося вместе с напарниками замотать страну, народ колючей проволокой страха, безразличия, апатии, чтобы выбрать всё, что можно выбрать из недр, карманов, душ. Ученики же затихли потому, что вдруг в этом чрезмерно освещенном зале после всех фальшивых, навязших в ушах и сердцах слов, стандартно убогих крикливых мелодий, одетых в гремящие оптимистические аранжировки, после дико звучащих фантазий о «сырах, не засиженных, и ценах, сниженных», после всего этого наглого и бездарного вранья, экстатических заученных жестов, неестественного хохота шутников-юмористов при мертвом молчании зала, – после всего этого привычного праздничного быта вдруг зазвучала искренняя и добрая речь. Музыкальная речь, понятная без слов каждому, и захотелось вслушаться в неё и понять, есть ли у каждого из них шанс на нормальную спокойную и чудную жизнь, о которой они читали и в книгах по обязательному чтению, и во внеклассных книгах – иногда очень хороших, – или всё есть мираж, видение, ложь, и ничто не ждет их в начинающейся взрослой жизни: ни радостного, ни светлого – ни-че-го… У двух самых отпетых хулиганов почему-то показались слезы на глазах. Наверное, прикалывались.
Павлик знал, что поддаваться эмоциям во время выступления нельзя. Эмоции нельзя подавлять, но их надо контролировать. «Упоение» искусством, «упоение» собой ни к чему хорошему не приводит. Он помнил «Поединок» Куприна. Плачущий настоящими слезами Паяц или Отелло – смешны. Потрясавший своей игрой трагик Сальвини, «задушив» Дездемону – зал цепенел от ужаса, дамы ложились в обморок – «задушив неверную», поправлял её жабо, чтобы аккуратненько было на поклонах… Шаляпин писал, что на сцене всегда два Шаляпина: один – умирающий Борис Годунов, другой – мастер, контролирующий каждый жест руки, голос, дикцию, не потеряна ли опора на диафрагму, в зале шумок – значит больше piano , надо перейти на шепот, тогда замолкнут, не торопись, дождись взмаха дирижерской палочки… Вот и Павлик внимательно вслушивался в звучание рояля, в равномерный, «дышащий» и очень прозрачный аккомпанемент, стараясь не потерять контроля над каждым его звуком. Аккомпанемент стелился под парящей над ним мелодией, отделенной от него «воздушным пространством», приподнимая ее и оттеняя все ее прихотливые изгибы. Сама тема, переходя из верхнего голоса в средний, то неторопливо и умиротворенно вела свое повествование, то сбивалась на короткие фразы со взволнованными придыханиями, то взмывая, с каким-то обреченным отчаянием вверх, то безвольно ниспадая, – эта тема требовала дифференцированной фразировки, тонкого интонирования, и это не должно было ускользнуть от внимания пианиста. Ко всем привычным проблемам прибавлялась проблема относительно малознакомого рояля, новых акустических условий. Надо было внимательно педализировать, чутко вслушиваясь в звуковой результат своих физических действий. Так что на сцене Павлик старался свои эмоции контролировать. Но дома, играя это сочинение Глинки, он часто снимал руки с клавиатуры и застывал в каких-то странных предчувствиях: и это было естественным предвкушением и ожиданием новой незнакомой жизни, но было это и ощущением надвигающейся угрозы, ещё мало заметной, дальней, но неотвратимой и жуткой.
* * *Зря я в это влез. Пора завязывать. Программу свою он так и не заявляет, всё юлит, играет со всеми – хорошо играет, ничего не скажешь, но даже эта виртуозная игра выдает отличного тактика, но не стратега. А что за стратегия – хрен разберешь. Ох, непрост этот америкашка. Темнила. И не ясно, куда кошка прыгнет. Главное: то немногое, что известно, неприемлемо, во всяком случае, неприемлемо для него – журналиста Л. Впрочем, с самого начала было ясно, что приход этого америкоса ничего хорошего ни Московии, ни ему – Л. не сулит. Чертов азарт. Завелся, как мальчишка. Ну, выиграл, хотя нет, ещё не финиш, но всё равно, выиграет, но кому нужен такой выигрыш? Выигрыш америкоса, пропитанного всей этой либеральной демократической плесенью. Хорошо, заткнул он Драбкова и компанию за пояс. Дальше что? Станет этот Чернышев президентом. – И? – Получит, как и было обещано, Главный канал – единственный государственный, остальные этот пиндос хочет приватизировать – опять начнется свистопляска, кто кого… Всё это уже было давным-давно. Да и что ему делать с этим Первым каналом? Пересказывать своими словами то, что пришлют со Старой площади? – Не тот возраст. Ввязываться в драки с молодыми стервятниками, которые заполонят прихватизированные каналы? Нет ни сил и, главное, желания. Всё это проходили и неоднократно.