Анна Матвеева - Лолотта и другие парижские истории
– Зато французский уже, наверное выучили, – злобствовала русичка. Елена Васильевна со всеми держалась вежливо, но смотрела всегда как будто в сторону, и вообще, словно бы присутствовала где-то не здесь. Хотелось взять её за шкирку и потрясти, чтобы из этой неправильной француженки высыпались все её тайны. Зачем-то она ведь уехала из Москвы в Свердловск, сменила МГУ на затрапезную школу в Юго-Западном районе! Сама-то живет, как сообщила Надежда Гавриловна, в центре. Ездит каждый день сюда с Первомайской, а могла и в спецшколу устроиться – мигом бы взяли! Но Елена Васильевна откровенничать не спешила, и видимость общения поддерживала только с Анной Алексеевной по пению. Это, впрочем, было как раз-таки неудивительно – иностранные языки и пение всегда держатся вместе, как физика и химия.
В середине марта географичка принесла обжигающую новость:
– Наша-то, оказывается, курит! Видела её сегодня прямо на улице с сигаретой. Утром, представляете? Я понимаю, если в ресторане, с шампанским – но утром, на улице! Какой пример детям подаёт!
– Курить – неженственно, и даже говорят уже не модно!
– Ну, в Москве, может и снова модно.
– Ирка с Веркой тоже покуривают! Ирку, говорят, даже беременную с сигаретой видели.
– Да уж, ещё неизвестно, кого она там родит…
Тут вдруг все смолкли, потому что в учительскую вошла та самая Верка – англичанка Вера Николаевна, пребывавшая по причине декрета подруги первой и единственной красавицей школы. К счастью, она не слышала последнего пассажа, потому что улыбнулась всем сразу приветливой улыбкой.
– Девочки, – сказала она коллегам, – это только мне кажется, что Елена Васильевна довольно странная женщина?
– Вера Николаевна, не вам одной, – заторопилась математичка. – Просто есть такие люди, которые очень много о себе понимают, как бы считают себя выше других только потому, что они жили в Москве…
– Подумаешь, Москва! – вскинулась Верка. – Мой брат три года в Индии работал, так я же ничего из себя не изображаю!
На этот счет у математички имелось вполне определённое мнение, но им она делиться не стала, а изобразила на своем круглом лице искреннюю солидарность. Как, впрочем, и все остальные, только вчера склонявшие Верку по всем числам и падежам. Неприязнь к москвичке, – обычной тетке, одевавшейся и выглядевшей как все, но почему-то взявшей моду держаться наособицу – обогатила педсостав ещё на одну единицу. Этакое войско вполне могло одержать победу над зарвавшейся коллегой – и кто её защищать-то станет, Анна Алексеевна что ли? Так она была та ещё квашня, и кроме своих композиторов ничем не интересовалась. Директор, с каждым днем всё больше и больше худевший (то ли на диете, то ли болеет, не могли определить подчинённые) в учебный и сопутствующий ему процесс не вмешивался, ему хватало организационных моментов, да и страну так лихорадило, что приходилось слушать новости чуть ли не каждый час…
Елена Васильевна как будто и не замечала «всенародного ополчения» – ей было, честно сказать, некогда. Французский она вела в классах с пятого по десятый, а со своим восьмым «в» занималась дополнительно, на факультативе. К ней записались едва ли не все поголовно – даже Данилюк пришел, правда, только на первое занятие. Мамаева, та просто проходу не давала француженке – расспрашивала её про Париж, в чем там ходят, да какую музыку слушают… Елена Васильевна отвечала на вопросы без особого удовольствия, как будто бы ей неприятно было вспоминать о Париже, что выглядело довольно-таки странно. Вот, например, Вера Николаевна рассказывала о своём легендарном круизе при каждом удобном случае, а тут ведь Париж, не Болгария… У Мамаевой не было до сей поры ни одного знакомого человека, который действительно бывал в Париже, и она практически каждый день поджидала Елену Васильевну после уроков, чтобы проводить её до автобусной остановки у «Буревестника». Елена Васильевна мучилась этими провожаниями: очень хотелось курить после долгого рабочего дня, но при Мамаевой она это делать стеснялась. А Мамаева всё пытала её новыми расспросами – а в Лувре были? А Елисейские поля широкие? А Эйфелева башня наверху сильно шатается?
Когда, наконец, приходил автобус, Елена Васильевна втискивалась в него, даже когда тот был набит до отказа: несколько раз даже не удавалось выйти на своей остановке, автобус увозил её к ТЮЗу, зато можно было спокойно выкурить сигарету, а иногда и вторую, прикуренную от первой. Мамаева задумчиво шла домой, глядя на носы своих изношенных сапог, и размышляла о Париже, где женщины могут надеть шубку вместе с туфлями. В мечтах Мамаева переносилась в Париж, – видела себя взрослой, в белоснежном пальто и шляпе, с красной сумочкой Ирины Альбертовны на плече. Вот она, взрослая и красивая Мамаева стучит каблучками туфель, переходя Сену по Иенскому мосту…
Елена же Васильевна, добравшись, наконец, до своей квартиры на Первомайской, снимала в прихожей пальто и садилась на тумбочку, оставшуюся от прежних хозяев. Привычные действия, заведённый раз и навсегда порядок, помогали ей приканчивать медленное время и убивать бесконечные дни. Посидеть несколько минут, прежде чем зайти в комнату и в очередной раз убедиться в том, что там никого нет, и никогда не будет.
Француженку вовсе не угнетала мебель бывших жильцов, которые были так рады обмену с Москвой, что прибавили к доплате ещё и «обстановку» – самодельную «стенку», потертые плюшевые кресла и скрипящий диван. Еще здесь были старый шифоньер с выцарапанными на нем словами «Аня дура. Сам дурак!», буфет, от которого кисло припахивало муравьями, кухонный гарнитур с переводными картинками и даже пианино «Этюд»… Каждая из этих вещей обладала собственной историей, и рассматривая их, Елена Васильевна представляла себе маленькую Аню и её брата, слышала, как играет на пианино их мама, окончившая когда-то музыкальную школу, видела мастеровитого папу, который своими руками сделал клетку для морской свинки (она обнаружилась в кладовке, и Елена Васильевна долго рассматривала это поразительное изделие)… Чужая, практически незнакомая семья (виделись всего пару раз), голоса, которые звучали в этих комнатах, детский плач и взрослый смех, – предметы хранили память о каждом сказанном слове, о всех ссорах и объятиях, надеждах и разочарованиях… Думая о бывших хозяевах своей квартиры, Елена Васильевна отвлекалась от других, тяжёлых мыслей, а потом приходило время проверять тетради, готовить какой-нибудь скромный ужин, курить, смотреть телевизор и приближать ночь, когда можно будет лечь и уснуть. Ещё один день прошёл, какое счастье! Ночь была любимым временем француженки, потому что ночью не нужно было думать о том, где взять сил на завтра, послезавтра и всю оставшуюся жизнь. Ночью она спала, и если ей вдруг снилась Леони, то это можно было расценивать как счастье – не более призрачное, чем те реальные события шестилетней давности, узнав о которых педсостав дружно утратил бы дар речи. А, может, и ещё кое-какие дары.
3Леони была рыжей, бледной и такой худой, что прямо руки чесались налить ей срочно тарелку борща, да чтобы с гущей, но борщ гостья московской Олимпиады отрицала как явление. И это несмотря на то, что на ветвях родового древа у неё значились русские предки, бежавшие из Москвы после революции – вначале Берлин, потом Париж и точка на кладбище Сен-Женевьев-де-Буа. Ньет, борш я нье могу. Мать Елены, – ветеран Великой отечественной войны, глубоко верующая как в коммунизм, так и в пользу усиленного питания, – тщетно уговаривала парижанку хотя бы попробовать, ведь таких борщей та сроду не едала, но вредная Леони зажимала рот рукой, как дошкольница в кабинете зубного врача. Зато ей почему-то понравился местный сыр – пошехонский, российский и, особенно, голландский с впаянными в него синими пластмассовыми цифрами (с какой целью, которого не могла объяснить даже мать).
Жили они в большой квартире на Садовой-Самотёчной – как говорила тётка Зина, центрее не бывает, а впрочем, именно так и бывает, если ваша мама Герой Советского Союза. Она родила Елену между подвигами, во время короткого отпуска, и оставила младенца на руках у своей сестры, тётки Зины, которая и стала Леночке настоящей мамой. Когда война закончилась, и Нина Ивановна вернулась в Москву, маленькая Леночка расплакалась, не понимая, почему ей нужно идти обнимать чужую тётю с сильно блестящим лицом и коротко обстриженными волосами. Тетя широко раскидывала руки и басом повторяла:
– Иди к мамке!
Зина утирала слезы полотенцем, Леночка верещала как собака, угодившая под трамвай (на днях поблизости был, к сожалению, именно такой случай), и тогда блестящая тетя резко поднялась с корточек, на которых сидела, приноравливаясь к росту маленькой девочки, и со всей силы треснула кулаком по столу. Удар был такой силы, что с кастрюли слетела крышка и непреклонно покатилась к краю, чуть-чуть дребезжа: когда она упала на пол, весело подпрыгивая, Леночка поняла, что жизнь её изменится навсегда.