Дмитрий Вересов - Смотритель
– А собаки? – растерянно спросил Павлов, мало что понявший в сбивчивой речи Маруси, но зато остро почувствовавший ее тревогу и тоску.
– Ну, это, наверное, уже из другой области. Ведь не в одном же потоке мы существуем, а сразу во многих. А здесь много странного, ведь здесь же узел культур, путей, взглядов на страну, радиация высокая, в конце концов. Где-то как-то, сами того не заметив, мы задели другой пласт – и вот, пожалуйста. Знаешь, каким осторожным надо быть в этом смысле. Особенно в таких местах! Поднял камешек. Приласкал пса. Отшвырнул веточку… да мало ли что и как… И вот ты уже в истории…
– Ну да. Кажется, я что-то похожее у Бредбери читал, про бабочку…
– Да, но там проходят эры, а на самом деле все гораздо быстрее и ближе. И когда мы поймем, что все важно, каждое движение, каждая мысль, и уж поступок тем более…
– И ты, что, серьезно считаешь, что теперь мы оба погибнем?
– Или, изменив события, неизбежно погубим других. Неизвестно, что лучше.
– Это не разговор. Значит, ты предлагаешь убрать оригинал…
– Это, наверное, лишь самое простое…
– Ничего себе простое! Иди туда не знаю куда, убери то не знаю что! А, вообще, сволочь он, этот ВВ! – вырвалось у Павлова. – Я вот специально прочел все эти русские детские повести, ну, про детство – и, честно, ни одна не оставила такого ощущения гадливости, как его. Такое самолюбование, самоупоение, так с каждой страницы и слышно, что он самый необыкновенный, и вокруг у него тоже все и всё самое необыкновенное, это бесконечное упивание какими-нибудь трущими в паху рейтузами или папочкиной родней! А я, между прочим, у того же Суворина прочел, что дедушка его на коронации, пардон, в штаны наложил! – совсем не к месту брякнул он в запале. Маруся даже расхохоталась, восхищенно глянув на своего возлюбленного. А он продолжил: – И вот, например, закрываешь ты толстовское «Детство», и в душе у тебя чистота, как умылся, и грусть, что ведь было это и у тебя, было и прошло навсегда, а все-таки и осталось. А этого дочитаешь – и думаешь: так тебе, в общем, и надо, что сидел в своей Америке, потеряв все, – и правильно, потому что все твое описание детства только для тебя одного, любимого, и осталось. Принц без королевства – вот он кто.
– Но почему принц? – почти механически удивилась Маруся.
– А потому что для короля ему не хватало… объема, что ли. Все умно, все изысканно, но плоско, понимаешь?
– Понимаю, – согласилась Маруся, запуская пальцы в загривок Вырина. – Эх ты, Самсонище…
– А теперь мы с тобой едем ко мне, я тебя из дому не выпускаю, роемся в Сети и, если понадобится, то и в реальных каких библиотеках. Хорошо? Только Вырин…
– А Вырина мы перед рекой выпустим, правда, Самсон? – Пес сморщил нос и громко чихнул. – Ничего с ним за несколько дней не случится.
* * *Спустя час они действительно выпустили пса, ведшего себя на этот раз совершенно спокойно, у военного памятника, и он, помахивая хвостом, унизанным зелеными россыпями собачьей колючки, весело побежал в сторону Батова.
У «Дуняши», построенной в пару к своему несчастному батюшке метрах в трехстах от него, они остановились, вспомнив, что со вчерашнего дня ничего, кроме чая, не ели. В очереди толкались водители фур и несколько местных.
– И когда уже этот объезд лужский сделают. Сил нет…
– Я и говорю, что нет здесь таких собак…
– А я ему: офицер, что ж ты, так твою и растак…
Маруся, морщась от мата, уже спешила со своей тарелкой на улицу, как вдруг слух ее уловил среди обсуждений дорожных забот слово «петух», и она вернулась, будто решила заказать еще и сок.
– Просыпаюсь, а он орет, как резаный. Ну, думаю, пойду гляну, хозяева уехали, мало ли что по нынешним-то временам. Подхожу – а грозища-то какая была…
– Да. Последний раз такая гроза, помнится, была, когда «Комсомольск» потонул.
– Вот именно! Подхожу я, значит, поближе и вижу, едрит твою лапоть, огромная такая скотина через забор евонный перепрыгивает и в зубах что-то белое держит. А Костерок у ней на голове сидит и клювом все по глазам норовит дать.
– Брешешь!
– Вот те свят! Я и заори сдуру. И Петька, видно, испугался, что ли, дернулся, и тварь эта сразу же ношу свою плюнула. Лапой его хвать. Ну и придушила, как миленького. А потом опять ношу свою подхватила и огородами к реке.
– Так, может, это подлецов-Рябикиных пес?
– Не, у тех волкодав, а это чистый телок, голый, пятнистый – страх.
– А что же он нес-то?
– Да леший его знает, может, белье какое иль книгу. Господи, до чего дожили, собак воровать натравливают. И было бы у кого! – Мужик в сердцах плюнул прямо на пол, а Маруся, гася улыбку, вышла во двор, где под единственным зонтом-грибком ее ждал Павлов.
Глава 23
В павловской квартире, несмотря на весь ее демократизм и полную безалаберность, Маруся почувствовала себя неуютно. Ей не хватало простоты быта, не того, когда все делается по минимуму из-за лени или бедности, а когда человек осознанно сокращает свои требования к быту. Маруся еще в юности, бродя по роскошным эрмитажным выставкам, поняла всю бессмыслицу нахождения множества шедевров в одном месте и постепенно приучила себя довольствоваться одной, но прекрасной севрской чашкой, одной, но старинной чайной ложечкой с витой ручкой и увядшей от времени розой в мягком углублении, одним кольцом с удивительной огранки бриллиантом и так далее. И она никогда не уставала наслаждаться этими вещами, постоянно находя в них все новую и новую красоту. У Павлова же повсюду было разбросано множество дорогих и хороших вещей, но они были никому не нужны здесь, и эта их неприкаянность делала их скучными и некрасивыми. Впрочем, благодаря своей любви к хозяину этого бардака Маруся скоро стала считать все это лишь разбросанными игрушками ребенка, маленького большого мальчика, который вот уже много-много лет никак не может разобраться и, наконец, понять, что же все-таки находится внутри у машинки. Павлов все свободное время проводил в путешествиях по Интернету, а потом, прижавшись щекой к ее горячим, все еще летним, негородским ногам, рассказывал ей обо всем, что удалось узнать. Но все это были только крохи, которые рассыпанной тонкой цепочкой уводили их не туда, давая обманное и зыбкое ощущение знания.
– Это же было совершенно уникальное заведение! – с жаром, будто сам заканчивал Тенишевку, говорил он. – Представляешь, никаких оценок, ни за успеваемость, ни за поведение! Драться – пожалуйста! В меру, конечно. Старшим – курить, хотя только в надлежащее время и в надлежащем месте. Формы нет, подумаешь, там беретик какой-то. И главное – не выгоняли! По душам поговорят, и хватит. И никаких экзаменов… Рай, сущий рай.
– А, может быть, хорошая розга в детстве и не помешала бы, – смеялась в ответ Маруся. – Особенно ему.
Павлов умерял восторги, но скоро начинал опять:
– А предметы! А само здание…
– …фантастически теперь испорченное.
– Обсерватория, рекреации, лаборатория…
– …ну да, базаровщиной заниматься, лягушек резать…
– …столярка!
– Особенно ему, конечно, столярка!
– А не скажи: аристократа всегда тянет на дерьмецо.
– Я и не сомневалась, что он, конечно же, упивался столяркой. Как же: запах стружки и скипидара доставляют куда большее наслаждение, а, главное, создают куда меньше проблем, чем атмосфера духовного энтузиазма.
На подобных замечаниях Павлов скисал окончательно и был вынужден признавать, что успехи у их подопечного были весьма посредственные, что русского языка «совсем не знает», как писалось в отзывах, в математике слаб так, что надо заниматься с репетитором, «в немецком слаб»… – Помнится, потом всю жизнь хвастался, что, живя столько лет в Германии, языку не научился и в жизни ни одной книги по-немецки не прочел. Стыд, – заканчивала Маруся. – Словом, как это говорил какой-то их препод, «слог и стиль есть, сути нет». Павлов сдавался, скорее, чувствами, чем головой, признавая это отсутствие сути, которое представлялось ему шаткими зыбями беспочвенного Петербурга, где даже сама земля привозная. А совсем недалеко, за Оредежью, расстилались золотые поля и боры, и прочно стояли дома, и люди веснами стояли в черной земле по щиколотку… И тогда он с еще большей жадностью привлекал к себе Марусино тело, пахнущее лесами, и лугами, и еще немного – дикой животной волей.
* * *Спустя день после их появления в городе домой вернулся и Сирин, который воспринял Марусю как нечто само собой разумеющееся. Пес сытно ел, крепко спал и более не выказывал никаких поползновений к побегу. Иногда Маруся, лежа на павловской руке, приоткрывала глаза и видела, как пес смотрит на них, занявших его «законное» место, почти покровительственно, и взгляд его мало чем отличается от того, каким глядел на них Вырин в то утро на крыльце. Однако с каждым днем карие глаза пса становились почему-то все более печальны.
Жили они почти анахоретами, не считая павловских вылазок в магазин и с собакой, и Марусе все чаще на ум приходило совершенно неуместное сравнение с палачом и жертвой, запертыми в крошечном пространстве квартиры. Вот только кому и какая принадлежала роль?