Дмитрий Вересов - Смотритель
Глава 21
До утра Маруся и Павлов, как в тенетах, бились в странных обстоятельствах своей встречи и своего чувства. Они размышляли о небесном и о земном, о прошлом и будущем, о востоке и западе. То им вдруг казалось, что они уже нашли разгадку, и все становилось понятно и просто, но эти мгновения тотчас ускользали, и какая-нибудь очередная деталь вновь погружала их в полный хаос, в котором каждый найденный ответ приводит не столько к разрешению очередной загадки, сколько к открытию новой тайны. И в этом не было бы еще никакой беды, поскольку любовь и так всегда загадка и тайна, но в этом поиске в затылки обоим то жаром, то холодом дышала сама судьба. Причем судьба, по-видимому, не только их двоих, но и еще кого-то другого, или даже больше – других. И эта судьба оставляла свои знаки повсюду, куда бы они ни обратили свой взор и куда бы ни пошли.
Ох, как это не просто неподготовленным, слабым в таинственных общениях с миром людям двадцать первого века чувствовать на своих затылках дыхание вечности. Оно не возносит их к звездам, как возносило их предков, а неодолимым грузом придавливает к земле, и вместо печати избранности они несут крест непонимания и тоски.
Под утро, когда из всех звуков мира остался лишь тонкий заунывный звон бьющегося в окно овода, а они, не смыкавшие всю ночь глаз, так ни к чему и не пришли, Маруся вздохнула и, наконец, сказала то, что они упорно таили друг от друга все это время:
– И все же мы должны достать весь рассказ. Пока мы не узнаем, что нас ждет дальше…
– Глупости! – взорвался Павлов. – Знать будущее – чудовищно. Этого никому не надо! Это значит обречь себя на какую-то уже не свою жизнь!
– А что если мы попали в эту чужую жизнь именно из-за того, что своя была слишком бедная, слишком убогая, – и, может быть, лучше уж тогда прожить чужую. Но яркую?
– Что за самоуничижение?! Чем плоха твоя жизнь? Ты тонкая, честная, умная…
– …любящая животных больше, чем людей. Непонятно как и во что верящая. Не умеющая заработать достаточно денег, пристрастная…
– …страстная, – еле слышно эхом подхватил Павлов и приник губами к теплой ямке между Марусиным плечом и шеей.
– …ничего или почти ничего не знающая…
– А чем, чем, собственно говоря, лучше жизнь этого твоего Артемия?
– Не знаю. Но она значительней и достойней, что ли. И твоя Тата лучше, чем я.
Павлов застонал от бессилия доказать Марусе химеричность ее убеждения.
– Ладно, пусть так, мы плохие и примитивные, – но зачем же тогда таким людям, как мы, дана столь удивительная возможность? Пусть бы тогда она и досталась каким-нибудь блестящим эрудитам, которые истинно верят, являются высокодобродетельными и так далее. Логично?
– Логично, но ведь дается не по заслугам. Да и не это, в общем-то, меня тревожит. О, если бы мы оказались в каком-нибудь пушкинском наброске, да хоть в селе Горюхине?[81] – тогда я не волновалась бы так. Потому что там есть какая-то высшая справедливость, и как бы то ни было, в конце есть прорыв к свету. А здесь… концы везде ужасны, беспросветны, понимаешь – бес-про-свет-ны – и, даже если все вроде бы на первый взгляд хорошо – здесь все мертвы. Мертвы. Понимаешь? А я не хочу, какая бы я ни была дурная, не хочу жить среди мертвецов… я, кажется, не заслужила… – И Маруся тихонько заплакала. – И вовсе не для того я уехала из этого страшного нашего города, чтобы оказаться и здесь, в другом как будто бы мире, все в той же самой ловушке…
– Ладно. Хорошо, – сказал Павлов, мрачно глядя в окно, – раз ты считаешь, что это может помочь, значит, мы достанем рассказ. – При виде Марусиных слез к Павлову вернулась та твердая легкость, которая позволяла ему когда-то проворачивать без труда сомнительные операции и выходить сухим из многих обильных и мутных вод. – Я сейчас же поеду к этому господину – в конце концов, он мой должник. И откровенно спрошу у него про этот рассказ. И попрошу прочитать. Я прочитаю его, незаметно вложу взятую тобой страницу – и все прекрасно, мы узнаем, что к чему, и твой маленький грех канет в Лету. Какие сложности, Марусенька? Мы просто сами придумали себе их.
– Давай я тоже поеду с тобой? Я должна сама признаться, что без спросу… и украла… Это очень важно…
Павлов подумал, что без Маруси ему было бы, пожалуй, гораздо проще добиться желаемого, но это ее желание быть честной до конца и во всем слишком трогало его, чтобы отказать.
– Ладно. Запирай Вырина. Он все равно, как я понял, через Оредежь не пойдет…
Маруся оделась, уложила пса на кровать и долго нашептывала ему что-то, нацеловывая, как девочка куклу, клокастую морду.
* * *На севере темнели полукольцом тучи, отливавшие снизу розовым и лиловым. Тучи, казалось, стояли совершенно неподвижно, и в этой неподвижности проглядывали и неуверенность, и угроза. Маруся и Павлов молчали. Мимо проносились дома, и сегодня мало отличавшиеся от тех, какие видели проезжавшие здесь сто лет назад на велосипедах смелая дама в пикейной юбке и господин в канотье с бровями, обрывавшимися на половине. Впрочем, смелая дама и господин в канотье как раз мало что видели, оставив все видения своему старшему сыну. И вот с тех пор и поныне нищая Россия с серыми избами и километровыми знаками все так же мелькала мимо, мимо, мимо… И снова ни души. Только сейчас Павлов вдруг вспомнил, что, за исключением первого раза, когда встретились ему баба и местный дурачок, этот кусок шоссе всегда был пустынен. Дом и церковь перекрывали пространство, словно охраняя реку, сейчас явственно красноватую под багровым светом туч. Даже в машине Павлов почувствовал себя неуютно, а что было говорить о людях, не заключенных в железную коробку? Он искоса посмотрел на Марусю: по лицу ее медленно тек отраженный рекой тревожный предгрозовой свет. Павлов почти со злостью бросил машину в переулок и, вызывающее нарушая дневную деревенскую тишину, нажал сигнал.
Однако в ответ только неохотно взлетел на забор огненный петух, повертел агатовым глазом и, не обнаружив ничего достойного, исчез. Павлов вышел и постучал в калитку, внутренне уже чувствуя бесполезность и этого действия.
– Будем ждать? – глазами спросил он Марусю.
– Зачем? Если бы было – то было.
Тут же приоткрылась калитка напротив, и старческий голос удивленно спросил, что они тут делают в то время, как Сев Севыч еще до рассвета уехал в Питер, и не просто в Питер, а в Пулково, и теперь, почитай уже часа два, как летит над европами.
– Зачем? – глупо удивился Павлов.
– А затем, что пригласили, – последовал убедительнейший ответ, после чего калитка захлопнулась, и уже изнутри донеслось: – И нечего всяким тут стоять и живность евонную всеми уважаемую пугать.
– Давай все-таки заедем в музей. Может, там что узнаем… – уже совсем неуверенно предложил Павлов.
Маруся равнодушно согласилась.
Теперь пронзительный свет бил им в спину, и Павлову все никак не удавалось избавиться от ощущения, что они убегают – не то от этого призрачного света, не то от самих себя.
В музее было холодно и необжито. Женщина в окошечке сообщила, что Сев Севыч с женой уехали по делам в Швейцарию и вернутся дней этак через десять, не раньше. Павлов все-таки заикнулся о рукописях, но на него посмотрели как на сумасшедшего. Какое-то время они стояли в холле, стараясь понять – от чего происходит окружающий неуют. И, уже сойдя с узких ступней, Маруся вздохнула:
– Понимаешь, такое пространство требует изысканной роскоши, а ее здесь нет, и потому всюду эта нехорошая двусмысленность, холодная отстраненность. В таком месте можно исходить страстями, но трудно жить. Бедный, бедный Василий!
– Из рассказа?!
– О, господи, нет, конечно, – Рукавишников. Не зря он все время уезжал куда-нибудь. Об этом доме можно только грезить – ведь это призрак.
* * *Павлов с Марусей, вновь несолоно хлебавши, направились в Беково. Они едва успели вернуться до грозы – той самой страшной дневной грозы, каковая обычно превращает установленное природой время в свою противоположность. И, первой войдя в сумрак дома, Маруся натолкнулась грудью на очередной порыв еще сухого и потому особенно свирепого ветра. Окно было выбито, и осколки лужами грядущего ливня лежали на кровати и полу. Вырина, естественно, в избе не было.
Павлов бросился закрывать окно занавеской, но Маруся стряхнула стекло с постели и молча потянула его к себе:
– Гроза вдвоем. И крыша над головой. Это же здорово! Давай лежать и слушать.
И через минуту, воспламеняясь от Марусиных губ и в тоже время ощущая ледяные укусы порывов ливня, то и дело заплескивавшего свои щупальца в комнату, он ощутил всю упоительность ее предложения. Беснование природы освобождало от всего лишнего, придуманного, смутного. А чистый и резкий свет зарниц на мгновение освещал души до дна.
За окном выла, металась, вгрызалась в старый толь крыши разбушевавшаяся непогода, и вода в стоящей на углу дома бочке плескалась так, будто кто-то огромный и жадный все лакал и лакал из нее и никак не мог вволю налакаться. Дождь вольно гулял по всем октавам, стучали падавшие в одичавших садах яблоки, рвался над головами небесный брезент, и пьянящий запах бескрайней воли так и тянул из разбитого окна, предлагая уйти за ним в никуда и ни за чем.